Элизабет Макнейл
Девять с половиной недель
– Дорогая моя, – вздыхает подруга. – Не дать ли тебе объявление в газету: «Красивая, разведенная женщина...»?
– Мне слишком нравится второе слово, чтобы предавать его огласке, – отвечаю я. – В нем на сегодняшний день заключается мой самый замечательный поступок... Кстати, тебе не кажется, что кофе все-таки убежал?
Она замирает, в отчаянии обнюхивает воздух и с криками убегает на кухню.

(Без даты)
Еще в самую нашу первую встречу, в постели, он завел мне руки за голову и так держал некоторое время. Мне это понравилось. Нравился мне и он сам. У него легко появлялось настроение, поражавшее меня своей романтичностью. Было в нем что-то забавное, какая-то живость; разговоры с ним увлекали меня. Я получала удовольствие.
В следующий раз он подобрал с пола платок, который я сбросила, когда раздевалась, улыбнулся и сказал:
– Можно я завяжу тебе глаза?
До него еще никто не завязывал мне глаза в постели, и это меня тоже приятно удивило. Теперь меня влекло к нему даже сильнее, чем в первую ночь, и потом, уже чистя в ванной зубы, я едва сдерживала улыбку: ну и пикантного же любовничка я себе отхватила!
В третий раз он был нетерпелив и подвел меня к самому краю пропасти. Когда же я опять потеряла над собой контроль, а он покинул меня, я услышала свой голос, умолявший его продолжать. Он откликнулся. Я закружилась в водовороте наслажденья...
Во время нашей четвертой встречи, когда я уже готова была забыться, он воспользовался все тем же платком и связал мне руки в запястьях. Я никогда не забуду то утро. Он прислал мне в офис 13 роз.

17 мая
Воскресенье. Конец мая. Полдень. Я встретилась с подругой, которая вот уже год, как ушла из фирмы, в которой я по-прежнему работаю. К нашему общему удивлению, мы видимся в последние месяцы чаще, чем когда сидели в одной конторе. В том районе, где она живет, на самой окраине города, располагается уличная ярмарка. Во время прогулок там можно посплетничать и перекусить. Иногда мы задерживаемся у ларьков, в которых торгуют одеждой, старыми книгами, короче, всяким хламом с этикеткой «антиквариат», и массивными полотнами с изображениями печальных женщин, уголки розовых ртов которых почему-то украшены блестками.
Я в нерешительности раздумываю, стоит ли возвращаться на полквартала назад, где я заприметила кружевной платок, который моя подруга тут же обозвала «грязным». Она идет чуть впереди меня, и я громко говорю ей в спину, надеясь быть услышанной среди всего этого бедлама:
– Грязным он был когда-то. Кстати, ты могла бы сказать просто, что он выстиран, заштопан...
Она оборачивается через плечо, прикладывает правую руку к уху, кивает на женщину в широченном мужском костюме, которая с упоением колотит по барабанам, делает круглые глаза и отворачивается.
– Выстиран и заштопан, – ору я. – Неужели ты не поняла, что он выстиран? Лучше я все-таки вернусь и куплю его, в нем есть что-то многообещающее.
– Так и сделайте, – говорит голос над самым моим ухом. – И поторопитесь. А не то еще кто-нибудь купит его и постирает, пока она вас в этом гаме услышит.
Я резко оборачиваюсь и бросаю гневный взгляд на мужчину позади меня. При этом он пытается пробраться вперед и нагнать мою подругу. Меня же как к месту пригвоздило. Люди вокруг меня, и так-то еле-еле волочившие ноги, теперь и вовсе замерли. Прямо передо мной – трое ребятишек лет шести, у всех в ручонках капающее итальянское мороженое; женщина справа отчаянно размахивает фалафелом1. К барабанщице присоединился гитарист, а их слушатели застыли неподвижно, зачарованные едой, свежим воздухом и всеобщим благодушием.
Уличная ярмарка, начало сезона, – говорит голос над левым ухом. – Люди запросто болтают с незнакомцами. Чего уж тут церемониться! Как бы там ни было, а я полагаю, что вам все же стоит вернуться и купить его.
Яркое солнце нежно пригревает, и пока что совсем не жарко. Небо прозрачно, а воздух чист, как в каком-нибудь городишке в Миннесоте. Один из малышей, шествующих впереди меня, только что по очереди лизнул мороженое у обоих своих друзей. Великолепнейший воскресный полдень.
– Да платок-то паршивый, – говорю я, – так, ерунда. Работа, правда, ручная, сложная, да только стоит всего четыре доллара – все равно что в кино разок сходить. В конце концов я, однако, все же его куплю
Теперь я замечаю, что с места нам не сдвинуться. Мы стоим лицом друг к другу и улыбаемся. Он не носит солнечных очков и потому щурится, глядя на меня. Волосы при этом спадают на лоб. Лицо его становится привлекательным, когда он говорит, но еще больше, когда улыбается. Мне почему-то кажется, что он плохо выходит на фотографиях, особенно если хочет выглядеть перед камерой серьезным. Одет он в поношенную розоватую рубаху, рукава закатаны. Брюки на нем цвета хаки и какие-то мешковатые, хотя не так чтоб уж совсем ужас. Манера одеваться – скорее старомодная, такую редко приветствуют. Манера говорить – разбитной парень.
– Пройдусь-ка и я с вами обратно, – говорит он. – Вы не потеряете свою подругу, если, конечно, она не надумает отмахать целый квартал. Вообще вся эта кутерьма тянется квартала на два, так что рано или поздно вы обязательно столкнетесь.
– Да нет, никуда она не денется, –.отвечаю я. – Она тут рядом живет.
Он начинает проталкиваться обратно, туда, откуда мы пришли, и бросает через плечо:
– Ну так вот, меня зовут...

18 мая
Во сне я вспоминаю, вспоминаю как-то вдруг, что это не первая наша встреча. Вторая.
Тогда я тоже была с подругой. Мы гуляли и оказались в китайском районе. Я люблю эти места, потому что там царит атмосфера опасности и это меня возбуждает.
Мы прошли мимо рыбной лавки, и подруга решила, что было бы неплохо купить на ужин селедки.
Я живо представила себе, как она запекает селедку в сухарях и подает на стол моему мужу. Бывшему. Сейчас они живут вместе, но мне это совершенно безразлично. С ней ему наверняка проще.
Пока мы стоим за прилавком и следим за ловкими руками старого китайца по другую сторону, какой-то бородатый великан делает шумные попытки завязать с нами дружбу.
– Девочки, зачем они вам? Что вы будете с ними делать? Они же совсем дохлые!
– Мы их похороним, – отвечает подруга и первая прыскает со смеху.
– ...или сбросим с крыши, – добавляю я.
И невольно осекаюсь, потому что бородача уже нет, а вместо него я вижу странного мужчину с хитроватой улыбкой. Он стоит вплотную ко мне и просто смотрит.
Подруга что-то лопочет насчет запаха.
Я поднимаю на него глаза и впервые в жизни теряюсь. У меня такое чувство, будто все это когда-то уже было.
Он смотрит на меня и ехидно жмурится, как большой, наглый кот.
Я никогда не замечала в себе никакой особенно выдающейся развратности, однако сейчас мне отчетливо представляется, что я стою перед этим чертовым незнакомцем совершенно голая и жду, когда он заговорит...

21 мая
Сегодня четверг. В город мы ходили обедать в воскресенье и понедельник. Во вторник – у меня. В среду – «пировали» холодными закусками от Забара на вечеринке у моих коллег по фирме. А сегодня вечером он принялся за стряпню у себя в квартире. Мы на кухне – болтаем, пока он делает салат. От моей помощи отказался. Только успел налить по стаканчику вина и поинтересовался, есть ли у меня братья и сестры, как раздается телефонный звонок.
– Нет уж, – отвечает он в трубку. – Сегодня вечером это меня совершенно не устраивает. Да нет же, говорю, с этой чепухой можно подождать и до завтра...
Потом следует долгая пауза, на протяжении которой он строит мне рожи и трясет головой.
– О Боже! – наконец произносит он. – Ну ладно, приходи. Но учти, у тебя только два часа. Если ты в них не уложишься, я все это посылаю к черту – у меня на сегодня планы...
– Вот уж придурок! – оправдывается он недовольно и, как мне кажется, смущенно. – Когда же он исчезнет из моей жизни? Пусть парень он и неплохой, по пивку с ним только так вдарить можно, но у меня с ним нет ничего общего, ничего, ровным счетом, если не считать, что мы в одном месте играем в теннис и работаем, насколько я помню, в одной и той же фирме. Мало того, что он постоянно является на работу с опозданиями, так теперь у него еще завелась халтура, которую он берет на дом; молокосос какой-то, ей-богу. Он появится в восемь. Старая песня – какую-то ерунду должен был сделать две недели назад, а теперь вздумал паниковать. Я, конечно, прошу нас извинить Мы удалимся в спальню, а ты можешь смотреть телевизор здесь.
– Я лучше пойду домой, – отвечаю я.
– Нет, только не это. Как раз то, чего я боялся Давай лучше так: мы перекусим, ты что-нибудь поделаешь пару часиков, можешь маме своей для разнообразия позвонить, а потом, как он уйдет, мы отлично проведем время. Будет всего десять. Хорошо?
Я не привыкла звонить маме, когда вынуждена убивать «пару часиков».
– «Убивать пару часиков» – эта идея не нравится и мне, я хотел бы это время немного поработать, – говорит он. – Выбирай все, что хочешь, бери сама, не стесняйся. – И он подобострастно протягивает мне свой портфель. Я смеюсь.
– Ну ладно, – соглашаюсь я. – Найду что-нибудь почитать. Но в спальню пойду я. И еще. Я не хочу, чтобы твой приятель вообще знал о моем присутствии. Если он еще будет здесь в десять, я появлюсь в чалме из простыни и стану делать непристойные телодвижения.
– Великолепно! – Он сияет. – На всякий случай я включу телевизор – вдруг ты устанешь. А после обеда я сбегаю в киоск в соседнем квартале и принесу тебе пачку журналов – для изучения непристойных движений, которые ты не смогла бы выдумать сама.
– Спасибочки, – язвлю я. Он ухмыляется. После бифштекса с салатом мы пьем кофе в гостиной. Сидим друг против друга на глубокой кушетке с голубым покрывалом, посеревшим у стены и протертым вдоль края.
– Что ты сделал с кофе? – спрашиваю я.
– С кофе? – повторяет он в замешательстве. – Ничего Приготовил в кофейнике с ситечком. Чем он тебе не угодил?
– Ну вот что, – говорю я. – Я полистаю журналы, если ты снимешь мне с левой верхней полки в гостиной того Гайда в белоснежной обложке. Он бросился мне в глаза за обедом. Мне он всегда представлялся непристойным.
Однако, когда он достал книгу, она оказалась на французском. А Кафка, который свалился, пока он лазил за Гайдом, – на немецком.
– Пустяки, – говорю я. – Нет ли у тебя «Разбитого сердца Белинды»? Или, еще лучше, «Страстей бурной ночи»? Как у тебя с этим?
– Извини, но я сомневаюсь, есть ли у меня хоть что-нибудь из этого.
Его серьезный, витиеватый тон злит меня.
– Тогда «Войну и мир», – раздраженно говорю я. – Лучше на японском, знаешь, с таким особенным, изысканным слогом.
Он откладывает обе книги в стороны и обнимает меня.
– Любимая...
– И что с того? – спрашиваю я недовольно. – Не рановато ли называть меня любимой? Мы знаем друг друга всего-то девяносто шесть часов.
Он притягивает меня и сильно прижимает к себе.
– Конечно, я ужасно виноват. Этот поворот событий, дурацкое положение... Я сейчас же позвоню и все отменю. – Он поворачивается к телефону, и я вдруг чувствую себя сконфуженной. Я откашливаюсь и громко сглатываю слюну.
– Ладно, оставь. Мне как раз потребуется два часа, чтобы почитать газеты. И если ты мне где-нибудь выделишь местечко, я напишу письмо, которое должна была написать давным-давно. Это дело моей совести. И еще мне нужна ручка.
Он расплывается в улыбке. Идет к массивному дубовому столу в другом конце гостиной, возвращается с толстой пачкой отличной кремовой бумаги, вручает мне авторучку, которую вылавливает из внутреннего кармана пиджака, и перетаскивает телевизор в спальню.
– Надеюсь, ты не очень расстроилась, – говорит он. – Такое больше не повторится.
Тогда я еще не подозреваю, насколько точно он сдержит свое обещание.
В тот момент, когда звонит телефон внутренней связи, я сижу на его постели, откинувшись на одну из подушек, которую пристроила к стене. Колени подняты. Его толстая ручка выглядит солидно и весьма удобно лежит в руке. Я слышу два мужских голоса, приветствующих друг друга. Но вот они уже говорят не переставая, и я могу отчетливо различить лишь отдельные слова.
Пишу письмо («... встретила его несколько дней назад, начали отлично. Он совсем не похож на Джерри, который на днях потерял голову из-за Гарриетты, ты ее наверняка помнишь...»), заглядываю в «Тайме», просматриваю гороскоп в «Пост»: «утренние часы рекомендуется посвятить неотложным покупкам».
Хоть раз бы разобраться в своем гороскопе.
Хрустнув костяшками, я потягиваюсь на подушке. В течение тех часов, которые я провела с ним, я успела обратить внимание на кое-что из того, что меня окружает. Теперь я нахожу, что смотреть-то тут особенно и не на что.
Большая, с высоким потолком комната, на полу – такой же серый ковер, как в прихожей и гостиной. Стены белые, совершенно голые. Кровать – платформа с пышным тюфяком, очень просторная, хотя и кажется маленькой. Простыни чистые, свежие, какими были в понедельник. Интересно, как часто этот парень меняет простыни. Одеяло нежно-серое, покрывала нет. Два высоких окна по левой стене от кровати закрыты бамбуковыми шторками, окрашенными в белый цвет. С одной стороны, у самой кровати, стоит кресло, на котором сейчас находится телевизор. Еще один стол, из того же дерева, что и кровать, примыкает к нему с другой стороны. У лампы на столе – большой абажур; сама она круглая, белая – эдакая китайская ваза с 75-ваттной лампочкой. Я наслаждаюсь изяществом лампы, но сама думаю: вот бы еще найти, где она включается. Этот парень не читает своих книг на языке оригинала в постели. Почему люди так упорно избегают одного из самых приятных и доступных удовольствий? А ведь ему и нужно-то всего ничего: настольную лампу, еще несколько подушек, да лампочку поярче.
Интересно, что он подумал о моей спальне? Половина ее, чуть меньше, раскрашена мной и двумя моими подругами в неуловимый, светло-персиковый цвет – над этим тонким оттенком я билась почти три месяца. И не напрасно – цвет того стоил.
Интересно, что он подумал о разукрашенном цветочными узорами стеганом ватном одеяле, под стать ему занавесках, простынях и наволочках, о трех лохматых греческих накидках – сувенирах от каждой из поездок, – разложенных на сундуке, о столике для косметики, о книжных полках, грудах ненужной почты, журналов и книжонок, сваленных на пол по обе стороны от кровати, о тех пустых банках из-под кофе, о набитых доверху пепельницах, о китайском сундучке с одной-единственной завалявшейся вилкой внутри, о грязном белье для стирки, завязанном в наволочку и брошенном в углу, о вырезанных из газет фотографиях Аль Пачино и Джека Николсона, всунутых под рамку зеркала над столом вместе с широко улыбающимися физиономиями моих родителей и моей собственной фотографией с четырехлетним двоюродным братцем (мы снялись в Кони Айленде), о норвежских фиордах на почтовой открытке, присланной друзьями, и об открытке, сделанной с одной из капелл Сицилии, в которую я два года тому назад просто влюбилась, об образующих значок Нью-Йорка коврах на стене, о картах всех стран, где мне довелось побывать, с обведенным в красные кружки городами, и о моей самой любимой вещи: засаленном меню в резной серебряной рамке из Лю-чоу – первого нью-йоркского ресторана, который я посетила двенадцать лет назад?
Назвать эту комнату «простой», говорю я себе, все равно что не сказать ничего. Она скудна для расточителя, шикарна для негодяя и утомительна для человека нравственного. В любом случае уютной эту комнату не назовешь. Неужели никто никогда не объяснял ему, что нормальные люди должны вешать на стены всякую всячину? При его-то работе он мог бы раскошелиться на несколько хороших картин. Во всяком случае, за те деньги, которые он угрохал на чудовищную стелу в гостиной, он мог бы все стены покрыть листами золота...
Голоса становятся громче. Уже девять часов вечера. Я встаю с постели и прохожу мимо высокого бельевого сундука с богатыми медными ручками и орнаментом в виде завитков на деревянных стенках. Рядом с ним стоит длинный и узкий, наподобие конторского, стол, а на нем – копия той лампы, что стоит на противоположном столе, и стопка деловых журналов. А вот и кладовая – широкая, с двустворчатой дверью. Я распахиваю обе створки разом, и правая издает громкий скрип. Я стою, затаив дыханье. Однако к этому моменту голос невидимого незнакомца переходит почти в вопль – раньше он просто что-то мурлыкал себе под нос, тихо и мирно. Я чувствую себя воришкой. Так тебе и надо, говорю я себе, ты и есть воришка.
За створками кладовка продолжается до самого потолка. Над вешалкой для одежды расположены две вместительные полки. От верхней полки в поле моего зрения попадает только лицевая сторона, так что я вижу: сильно потертый замшевый чемодан, чехол от фотоаппарата, лыжные ботинки и три черные пластмассовые папки сантиметров в пять толщиной, помеченные сбоку «налоги». На полке ниже лежат пять свитеров-водолазок: два темно-синих, один черный, один почти белый и один темно-бордовый; и четыре стопки рубашек, каждая либо голубая, либо светло-розовая, либо белая. («Сейчас я должен позвонить в компанию «Брукс Бразерс», – скажет он мне несколькими днями позже. – Раз в год они присылают мне рубашки, так что сам я там и не появляюсь. Терпеть не могу ходить по универмагам». Как я потом узнаю, когда на манжетах и воротнике появляются признаки поношенности, он складывает рубашки в отдельную кучу и одевает только дома. Работник из китайской прачечной возвращает их чистыми и выглаженными, но поношенные рубашки упаковывает отдельно от остального. Если пятна на рубашке оказываются такими, что их нельзя удалить, он ее выбрасывает.)
Рядом с рубашками ручками наружу торчат две теннисные ракетки, здесь же лежит шесть белых рубашек-поло, все в упаковке, и пять пар теннисных шорт. (Он играет по вторникам – с 12.30 до 14.30, по четвергам – с 12.15 до 14.00, по воскресеньям – с 15.00 до 17.00 круглый год, узнаю я впоследствии. Ракетки он носит в оригинальных чехлах, а остальные свои причиндалы – в коричневом бумажном пакете.) У самой стены справа, все на той же полке, лежат стопкой десять белых наволочек, а рядом – еще десять белых простыней.
Не считая одного костюма, того, в котором он облачен сейчас, в соседней комнате, и еще, может быть, тех, которые в чистке, костюмов у него девять. Три – темно-серый, темно-синий в тонкую полоску и серый твидовый – с жилетками, все одного покроя – с иголочки. Еще три – белый полотняный, умеренно-серого цвета фланелевый и бело-голубой полосатый из индийской льняной ткани, два первых – с жилетками, все сшиты одинаково или почти одинаково. Кроме них, еще серый габардиновый и темно-серый шерстяной в полоску; вероятно, оба двухлетней давности. И последний – смокинг. (Ему четыре года, расскажет он потом. В нем я его так: и не увижу. Как-то однажды он заметит, что эти костюмы сшиты одним и тем же портным в Италии за 11 лет и что он не ездил на примерку ни этих, ни костюмов последних лет, довольный тем, что убедил поначалу возражавшего портного в отсутствии необходимости каких бы то ни было подгонок. «Я вдруг подумал, а зачем год за годом терять столько времени и сил. Я и вешу столько же, сколько весил, когда был студентом, и расти перестал». Когда у костюма появляются признаки износа, он дарит его китайцу, только не из прачечной. «Но ведь он чуть ли не на полметра ниже тебя, – скажу я, когда он подобным образом распорядится с серым габардиновым костюмом. – Что ему делать с твоими костюмами?» – «Кто его знает, я никогда не спрашиваю, он всегда их берет».)
Еще у него есть по паре темно-синих лыжных шаровар и старых военных брюк защитного цвета. На одной брючине – яркие пятна краски. («Пару лет назад я попытался привести в порядок ванную, немного не рассчитал. С материалами у меня работа не клеится. А все потому, что я постоянно думаю: я должен это сделать. Она того не стоит. Так что ванная – это худшее из моих малярных творений, которые ты только можешь увидеть».)
Бежевый плащ висит рядом с темным шерстяным пальто. Занимая почти фут в ширину, у самого края вешалки висит дутая лыжная куртка. В левом углу лежит сложенный черный зонтик. Вдоль задней стенки, составленные клином, стоят лыжи и лыжные палки. Дюжина галстуков нанизана на медный стержень на внутренней стороне левой дверцы. Они так похожи друг на друга, что при беглом взгляде кажется, будто это серия одной модели. Большинство из них темно-серые с мелким темно-бордовым геометрическим узором. Два – темно-синие, в белую крапинку. А самый смелый – серый, с белым и темно-бордовым узором. («Мне не импонирует разнообразие в одежде, – скажет он. – Я имею в виду свою собственную. Меня согревает мысль о том, что день за днем я буду выглядеть по большей части одинаково... симпатичным».) На полу выстроены в линеечку три пары плоских, цвета бычьей крови, мокасин,
Я закрываю дверцы и на цыпочках подкрадываюсь к комоду у стены, отделяющей спальню от гостиной. В нем шесть ящиков: три мелких, два средних и нижний – глубокий. Начинаю сверху.
Стопка белых носовых платков с инициалами, наручные часы без ремешка, старые карманные часы, черная шелковая бабочка, сложенная пополам, набор плоских золотых запонок, уложенных в крышку от банки, по-видимому, из-под желе, один узкий зажим для галстука и еще один – из темно-синей эмали с толстой полоской, проходящей посередине по всей длине. Ему это кто-то явно подарил. А подарок, кстати, отличный. Следующий ящик: две пары черных кожаных перчаток, одни на подкладке, другие – без; пара замшевых перчаток без подкладки, толстые лыжные рукавицы, лейкопластырь. Третий: военно-морские плавки, бандаж, военно-морская пижамная пара с белой окантовкой, все еще закрытая в целлофановой упаковке изготовителя. Снова подарок? Пожалуй, нет – ценник не оторван. В следующем ящике, самом правом из тех, что среднего размера, лежат жокейские шорты –– вероятно, дюжины две. Накрахмаленная рубашка и четырнадцать пар белых шерстяных носков хранятся в ящике ниже. Самый большой ящик застревает, и мне приходится дергать его несколько раз. Когда он наконец вытянут, я не могу передать свое изумление: забитый до отказа ящик распирает от одинаковых длинных черных носков. Ощущение такое, что их здесь не меньше тысячи. Да, думаю я, у этого парня носков больше, чем у всех мужчин, с которыми я когда-либо имела дело, вместе взятых! Или он боится того, что в один прекрасный день закроются все трикотажные фабрики в стране? («Ненавижу ходить в прачечные, – скажет он несколько недель спустя. – Чем больше в доме всякого тряпья, тем реже нужно выходить в прачечные и универмаги». Я буду наблюдать за ним из постели, тихо покатываясь со смеху: он стягивает носки, запускает руку в один – кожа просвечивает через ткань на пятке – и, хотя настоящих признаков появления дыры еще нет, выбрасывает в мусорную корзину. «Да и лучше, когда они все одинаковые, – не нужно искать, подбирая пару. Мне все это до жути осточертело еще в бытность аспирантом».)
Я задвигаю ящик, прыгаю на кровать и начинаю вытворять черт знает что – брыкаться, лежа на спине, подскакивать, кувыркаться. Меня просто разбирает от смеха. Нет, подумать только, влюбиться в коллекционера носков, «носкозматика», в человека, помешанного на носках... Не могу удержаться от хрюканья и кряканья. Только бы не расхохотаться в голос. Правда, вялость его приятеля уже как рукой сняло, он буквально орет, так что я могу даже закричать «пожар» и при этом не быть услышанной.
Уже без четверти десять. Я наконец успокаиваюсь. Лежу, заложив руки за голову. Лампа отбрасывает на потолок световое пятно причудливой формы. Я обвожу его взглядом. Если бы твоя мамочка увидела, как ты копаешься в чужом барахле, она бы упала в обморок. При чем тут, собственно, «копаешься», говорю я себе, чувствуя раскаяние, но все еще не в силах перестать улыбаться. Я ведь ни к чему ровным счетом и не притронулась. Однако не приведи господи ему сунуться в мою кладовку! Позапрошлой ночью, будучи уверенной, что мы скоро окажемся в постели, я заранее украдкой заперла ее выдвижную дверцу, пока он пил кофе в гостиной. Беспорядок, катастрофа: всевозможные, собранные за десять лет лучшие из нарядов всегда потом смешиваются с тем, что я надеваю в этом году. Месяц, наверное, назад, не найдя платья, которое, как потом выяснилось, сгинуло в химчистке, я все время проходила в давно забытой мини-юбке. Когда-то, придя в ужас, я ее выбросила, но потом все же отыскала и вернула на прежнее место. Какое блаженство было в ней ходить! Я чувствовала себя в ней прекрасно. А ношеный-переношеный плащ на теплой подкладке, сохранившийся еще со времен студенчества, а широкие брюки, купленные на распродаже в Бонвитском ради отличной шерстяной подкладки? Правда, мало того, что они оказались слишком короткими и с вырезами внизу всего по полтора сантиметра – короче, сильно спадали, так их еще не с чем было надеть. Да... и все-таки я не могу заставить себя с ними расстаться – это все были выгодные покупки, да и сами вещи прекрасно сделаны. А сколько хлама еще хранится на дне моей кладовки! Босоножки, которые в крайнем случае могли бы сгодиться с длинной юбкой; нескладная прорезиненная шляпа, которую я надеваю раз в год. когда льет как из ведра, а мне нужно раздобыть сигарет. А сумочка «от Гуччи», которая вот уже много лет валяется в кладовке... Как я была возбуждена, когда-таки купила ее, выложив почти двухнедельную зарплату, ликуя от того, что достигла высот нью-йоркской элегантности по моим тогдашним меркам! Кроме того, всякие ремешки с оторванными пряжками, маленькие красные ботинки, оставшиеся от мальчика с моей фотографии, которые теперь уже, разумеется, давно мне малы, футболка, некогда принадлежавшая забытому любовнику, которую я напяливаю, убирая квартиру...
Ну и что, спрашиваю я себя, какой вывод ты извлекла, к чему все это, если ты продолжаешь вечно совать нос не туда, куда нужно. Хорошо, он ловкий, играет в теннис, плавает, ходит на лыжах. Не имеет дел с прачечными. Но я не понимаю, как можно человеку его возраста и рода занятий иметь десять белых, восемь розовых и одиннадцать голубых рубашек. Ведь, с одной стороны, это как бы и мой возраст, размышляю я про себя, но разве было у меня столько всего? В одном я убеждена наверняка: никогда еще мне не приходилось быть с мужчиной, у которого такие ограниченные цветовые запросы. Ничего пурпурного, бирюзового, оранжевого – это уж ладно, куда ни шло, но ничего коричневого? Ничего зеленого? Ничего желтого? Ничего красного? Те бордовые ерундовины на галстуках не в счет. Все либо голубое, либо белое, либо серое, либо черное, за исключением нескольких розовых рубашек. Да, со своеобразным мужчиной ты столкнулась, говорю я себя. Оставим ту одежду, которая у него есть, но как быть с тем, чего у него нет? Беру толстый лист бумаги и набрасываю список. Обычно убористый, мой почерк приобретает под его ручкой непривычную для меня широту и размах. Ни одного халата, пишу я, и хоть бы что! Пара пижам, которых и из упаковки-то не вынимали? Может, они были куплены под нажимом матери, твердившей, что подобное всегда нужно иметь под рукой на тот случай, если придется спешно лечь в больницу, когда не доверяешь английским булавкам в нижнем белье... Ни шарфов, ни шапок – может, его голова нечувствительна к холоду? И почему у него напрочь отсутствуют джинсы? Есть ли у меня знакомый – хотя бы один, – у которого не было бы по крайней мере одной пары джинсов, завалявшихся пусть даже с 60-х годов, хотя бы и давным-давно не надеваемых? Ни одного свитера с высоким воротом, ни кожаной куртки, ни блайзера. А где вельветовые брюки, которые я часто вижу на мужчинах, где сандалии, спортивные куртки, где теплые фланелевые рубашки? Сижу и изучаю свой список.
– Ну все, порядок, – снова слышен его бодрый голос из соседней комнаты. – Не бери в голову, я был рад это сделать, и хорошо, что мы с этим наконец покончили. Увидимся завтра. Расслабься, тебе не о чем беспокоиться.
Я снимаю ноги с постели, сажусь прямо, аккуратно сворачиваю листок и кладу к себе в сумочку, которая лежит на полу, рядом с кроватью. Дверь напротив меня распахивается, и на пороге возникает он. Улыбается.
– Все. Кончено. Он ушел. Пора веселиться, дорогая, давай-ка отведаем винца. А ты во всей этой каше оказалась просто на высоте...
Около полуночи мы лежим в его постели. Получилось все следующим образом: начать с того, что до вина мы так и не добрались, а вместо этого торопливо и почти не раздеваясь занялись любовью. Приняли вместе душ, и я сказала ему, что такое у меня впервые за десять лет и что вообще-то я предпочитаю купаться в ванне. Завернувшись в полотенце, мы съели три больших куска черничного пирога, оставшегося с обеда, а закончили бутылкой «чеблиса». Заложив руки за голову, я вытягиваюсь на спине и гляжу в потолок. Он лежит рядом на животе. Правой рукой он поддерживает голову, а левая безжизненно и легко покоится у меня на груди. Посреди статистического отчета, о котором он меня попросил – братья, сестры, родители, предки, родной город, школа, работа, – я останавливаюсь и закрываю глаза. Ну же, мелькает мысль где-то в глубине моего сознания – сама я не в состоянии повернуться к нему и сделать первое движение, пожалуйста...
– Я хочу кое-что тебе показать, – нарушает он тишину и выходит из комнаты.
Вернувшись с зеркалом для бритья, он присаживается рядом на край кровати и внезапно влепляет мне звонкую пощечину. При этом голова моя буквально отлетает к подушке. Он берет меня за волосы, у самого основания, и поворачивает голову до тех пор, пока я снова не смотрю на него. Зеркало он держит передо мной, чтобы я тоже себя видела. Теперь мы вместе наблюдаем, как на щеке возникает симметричный след. С изумлением я всматриваюсь в отражение. Я не узнаю это лицо. Белое полотно с четырьмя красными, как помада, пятнами. Он нежно поглаживает их.
На следующий день во время делового обеда с клиентом я на полуслове теряю ход своих мыслей. Образ ночного зеркала встает у меня перед глазами. Желание захлестывает меня с такой силой, что становится тошно. Я отталкиваю тарелку и прячу руки под салфетку. Я не увижу его еще целых четыре часа. Хочется плакать.

24 мая
Теперь все это в прошлом... Мы видимся каждую ночь. Он занимается любовью просто фантастически, так что всякое новшество сразу кажется пресным. Скоро я начинаю сходить по нему с ума, не физически, разумеется, а образно выражаясь. Короче, пролетают две недели, и я оказываюсь в положении, которое мои знакомые охарактеризовали бы как патологическое.
Мне никогда раньше не приходилось говорить о патологии. Я вообще никогда и никак это не называла. Я никому ничего не рассказывала. Оглядываясь назад, я теперь вижу, что прожила этот период своей жизни умопомрачительно, так что даже само воспоминание о нем есть воспоминание о чем-то обособленном, не связанном ни с настоящим, ни с прошлым. Это был отрезок жизни, такой же невероятной, как мечта или сон, который ничто не нарушает.

25 мая
– Правда ведь необычно для мужчины держать в доме кошек? – спрашиваю я. Мы смотрим канал «Кронкайт»: милое, знакомое лицо... ворох сводок новостей... вечно утешающий, доверительный тон. Далекое землетрясение... предупреждение о готовящейся забастовке транспортников, Доу Джонс поднялся на два пункта...
– Ты издеваешься? – вяло говорит он. – Думаешь, я не вижу! Собаки, конечно, дело другое. Но ни у одного из моих знакомых, из неженатых, разумеется, нет ни одной кошки, не говоря уж о стае.
– Хм...
– Кошки – удел детей и старушек, если хочешь. Либо ты вкалываешь, либо кошек разводишь.
– Ну хорошо, – говорю я. – Тогда почему...
– От них одни неприятности, – перебивает он.
– По крайней мере эти не слишком сильно линяют, – предполагаю я робко и, наконец, заключаю: – Да никто и не заставляет тебя держать дома кошек.
– Это смешно, – отвечает он. – Это просто смешно, я бы даже так сказал. Ты же ведь совсем ничего не знаешь...
У него в квартире три кошки. Все одинаково домашние. Они не обращают на него внимания, как, похоже, и он на них. Когда он кормит их, наливает свежую воду и ежедневно меняет подстилки, возникает впечатление, будто он делает это как нечто само собой разумеющееся. Точно таким же образом и они ожидают от него регулярного наличия этих удобств. Между ними нет никакой взаимной привязанности. Разве что одна какая-нибудь решит совершить, так сказать, неторопливый кошачий рейд по его неподвижно лежащему телу. В ответ на такое с собой обращение молчаливая терпимость. Толкование сомнительно, особенно если принимать во внимание потребность выразить себя, которую эти встречи вызывают у мужчины и кошки.
Он сидит на кушетке. Я – на двух подушках на полу спиной к нему, упираясь в кушетку шеей и плечами, икры его ног при этом по обе стороны от меня. Голова моя запрокинута и покоится между его бедрами. Он играет моими волосами: то перебирая их прядь за прядью и накручивая на палец, то словно гребнем запуская руку в волосы, поднимая их вверх и нежно оттягивая от головы. Так повторяется снова и снова.
«Кронкайт» желает нам спокойной ночи, и мы смотрим послематчевое шоу, а затем программу, состоящую исключительно из сцен того, как полицейские, без разбора набитые в машины, за кем-то гоняются и куда-то врываются. Мелькающие на экране кадры (после новостей он убрал звук) создали мягкий и удивительным образом подходящий аккомпанемент к истории его кошек, которую он мне неторопливо рассказывает
Первая кошка вошла в его жизнь вместе с женщиной, недолго прожившей с ним четыре года тому назад. Она просто переселила свою кошку к нему в квартиру, решив жить за границей, когда ей предложили выгодное место в Цюрихе. Кошка осталась – у него. Первое время он продолжал считать, что лишь временно присматривает за животным, оно же с самого начала почувствовало себя, как дома. Блохастая, грязная, с сильно облезлым хвостом кошка была так же пышно разукрашена всевозможными неясными оттенками, как некоторые одежды, бывшие в моде несколько предыдущих зим – пошив из материала с загадочным названием «прикол-налет». Они воспроизводили идею и чуть ли не внешний вид старых американских стеганых одеял. Он предпринял попытки, поначалу даже энергичные, переселить кошку. Но вскоре во время неловких визитов к знакомым те дали ему понять, что с трудом поддаются на убеждения (кто-то взял бы котенка, но польстился бы разве что на сиамскую породу). Как же их пугала мысль принять это исключительное животное в свои уютные, тщательно обставленные манхэттенские квартиры. Однажды он даже поместил объявление в «Тайме». И хотя он указал оба своих телефона – и в офис, и домой, а само объявление давалось пять дней подряд, ни одного звонка по нему не последовало. Месяцы шли, и время от времени он решал отдать кошку в приют для животных, но тут же, по крайней мере пока, отменял решение. Этот выход будет открыт для меня всегда, думал он, в надежде, что со временем подвернется какой-нибудь более приемлемый вариант.
Годом позже он навестил свою одиннадцатилетнюю племянницу в Нью-Йорке, чтобы подтянуть ее заодно в правописании, в котором она не слишком преуспевала. Он заботливо показал девочке город, в благодарность за что ее мать, его сестра, подарила ему вторую кошку, причем, по-видимому, так, что отказаться было просто невозможно.
– Это был совсем еще котенок, выглядевший, правда, ненамного лучше старой кошки. Первые несколько дней он не находил себе места, а старая ему совсем не помогала – наоборот, шипела и прогибала спину. Как будто удав в моем доме завелся. Но так или иначе, через некоторое время все закончилось тем, что они подружились.
– Иду потом как-то вечером домой, – продолжает он, – и вижу нескольких пацанов на аллее перед домом. Они уходят, но, знаешь, вид у них при этом какой-то уж больно взрослый. Иду, как дурак, туда и на земле, уж не знаю, как и сказать, нахожу его в изрядно потрепанном виде. Как нормальный человек поднимаюсь к себе, беру стакан, сажусь с газетой и думаю: через час все забуду. Но часом позже говорю себе: тебе нужен новый кот, купи – и все опять наладится.
– Думаю, если что, если кто его и прибьет, то подбирать не станет, слишком уж далеко зашло. Сварил себе несколько яиц, съел салат, пью кофе. После 11-часовых новостей говорю себе: пойду-ка прогуляюсь. И точно, он еще там, только кто-то закинул его на помойные ящики. Я подбираю газету из мусора и приношу его сюда. Утром думаю: что я, нянька, что ли. В общем, отнес его в лечебницу ветеринарную, там же еще двух приобрел – кастрированных. Через неделю его навестил, он был уже почти при смерти. Все обошлось в 68 долларов 80 центов. Иногда я уезжаю из города, и всякий раз мне необходимо, чтобы моя горничная приезжала из Квинза. Бывает, она не может, а из моих друзей никто не представляет, как здесь вообще можно жить. А разве я могу просить людей, которые не станут брать за это денег, чтобы они во что бы то ни стало приехали из восточной части Центрального Парка на 80-х улицах или с пересечения 65-й и Йорк-стрит, или с Богом забытых Бруклинских Высот? Даже Энди с пересечения 13-й и Парк-авеню до меня не пять минут ходу. Приятелю моему из нашего же подъезда пришлось уехать в Мичиган, в штат Мичиган, Господи помилуй! Он вовсе не в счет. Сейчас пытаюсь раскрутить парочку еще одних соседей, а просить о любезности людей, в сторону которых я предпочел бы вообще не смотреть, – ненавижу...
– Они не очень у тебя линяют, – отмечаю я во второй раз за этот вечер.
– Большие уже, – во второй раз отвечает он.

29 мая
Каждый день я хожу на работу. Ярко выраженная деловая женщина, любимая друзьями и ценимая руководством. Ровно в пять вечера привожу в порядок свой стол, обмениваюсь любезностями с коллегами в лифте и иду домой – в его квартиру. К себе прихожу только затем, чтобы переодеться, и еще реже, раз в неделю, забрать почту. Утром мы едем на работу одной веткой подземки, оба читаем «Тайме»: свежевыбритый мужчина в полосатом деловом костюме с кейсом в руке – хорошие зубы, обаятельная улыбка. И я – со своим портфелем и летней сумочкой :шпильки, губная помада и только что вымытые волосы. Привлекательная, прекрасно образованная пара в центре Нью-Йорка. Цивилизованные, обеспеченные, средние...

30 мая
– Просыпайся, пора вставать! – слышу я окрик. Он стоит на пороге комнаты и держит старую, потрепанную металлическую подставку для телевизора со стоящей на ней тарелкой, в которой еще шипит яичница-болтунья, тремя поджаренными английскими хлебцами и чашкой заваренного чая. В маленькой деревянной вазочке для салата лежит очищенный и разделенный на дольки апельсин.
Он широко улыбается поверх этого своеобразного подноса.
– Мы что, уже горим, пожар? – говорю я, вяло просыпаясь. – К чему такая спешка? Всего ведь только половина десятого... – Поставив подушки к стене, я сажусь, откидываюсь на них и разглаживаю на ногах одеяло. – К тому же сегодня суббота?
Он ставит подставку и бумажными салфетками, которые предусмотрительно захватил с собой, вытирает лужицы расплескавшегося чая.
– Суббота, – повторяю я. – Надеюсь, ты никуда не собираешься, я не желаю никого видеть. Хочу остаться прямо тут и спать до полудня. А остаток дня не собираюсь утруждать себя ничем, кроме звонка сестре и чтения программы на неделю.
– Потрясающая история. Все это ты сможешь сделать, когда мы вернемся домой. Мне нужно в Блумин-гдейлекий универмаг.
– Может, тебе лучше играть на крытых кортах? Ты, похоже, перегрелся на солнце. Что б я, в субботу, поехала в Блумингдейл!
– Уверяю, это займет не больше получаса. Все вместе – часа полтора. Полчаса туда, полчаса там, полчаса обратно. Чем раньше ты перестанешь пререкаться и начнешь завтракать, тем быстрей мы обернемся. В полдвенадцатого ты будешь снова в кроватке.
Мы уже прошли полквартала, когда я замечаю:
– По-моему, ты идешь не в сторону подземки. Он утвердительно кивает.
– Совсем не туда, – говорю я.
– Я вынужден проводить в этой гадости всю неделю по два раза в день. В выходные моей ноги там не будет.
На углу мы ловим такси. Блумингдейл кишит народом.
– Я всегда думала, что эти люди в такое время года сидят в Хэмптонсе, – громко говорю я. – Неужто, они все возвращаются по субботам для того, чтобы запастись на неделю?
– Полчаса, я тебе обещал.
– Хорошо-хорошо, – киваю я. – Это ведь ты не любишь универмаги, я-то их обожаю, к тому же когда я в них захожу, то всегда знаю зачем.
– Послушай, милая, не будешь ли ты так любезна помолчать. Сделай такое одолжение. Я, конечно, терпелив по отношению к такому мелкому цинизму, но очень скоро я привяжу тебя к какой-нибудь стойке, и ты будешь загорать, пока я не вернусь.
Представив эту картину, я хихикаю.
– А что ты ищешь? – спрашиваю я, когда мы добираемся до четвертого этажа.
– Кровать, – отвечает он.
– Кровать?! – восклицаю я. – Но ведь у тебя же замечательная кровать!
– У меня великолепная кровать.
– Ну, и?
– Но великолепна она для одного человека.
Он ведет меня мимо роскошных столовых. Одна композиция особенно выделяется своей драматичностью: маленький, ослепительный прожектор высвечивает стол с черной стеклянной поверхностью на изысканных хромированных ножках, черные салфетки, свернутые и вставленные в черные хрустальные кольца, черные стаканы стоят рядом с черными вазами.
– Это чтобы подавать черную икру на обуглившемся бифштексе, – театральным шепотом объясняет он мне, когда мы уже запутались в принципиальном расположении бесчисленных секций мягкой мебели, занимающих больше места, чем вся моя квартира.
– Белый вельвет! – говорю я. – Боже милостивый! Одна пылинка пепла от сигареты, кошачий волос – и все, пиши пропало!
– Клиенты Блумингдейлского универмага – большие чистюли, – со знанием дела заявляет он. – Для тебя это, быть может, загадка, но все очень просто. Мы храним свои любимые вещи в уборных, а курим исключительно в кладовках...
– ...слышала, вы уходите с понедельника в отпуск, – говорит женский голос позади нас.
– Угу, – отвечает мужской.
Я оглядываюсь через плечо. Элегантно одетая, рыжеволосая женщина с блокнотом торговых бланков в руке обращается ic мужчине в костюме «от Кардена» с точно таким же блокнотом.
– И куда же намерены отправиться?
– В город Нью-Йорк, – отвечает он. Эта фальшивая интонация упоенного собственным достоинством человека делает их обоих смешными.
– Солидный вы человек, – говорит она, удаляясь. – Лучшее место в...
– Пошли дальше, – предлагаю я. Случайно среди множества столовых гарнитуров нам попадаются массивные диваны. – Я не настолько велика. А если ты мне на это возразишь, это только еще больше укрепит меня в моем мнении.
– Да не в размере дело, – говорит он.
– Тогда в чем же? – упорствую я.
Он останавливается перед фантастической комнатой, черный роликовый стол повернут к нам углом. На его безупречной глянцевой поверхности расположены внушительных размеров лампа, шесть керамических ваз различных форм, узкая ваза с восемью чудными тюльпанами, стопка книг широкого формата для фотографий, подборка искусно разложенных иностранных журналов и, наконец, обшитая великолепно украшенным шелком адресная книга.
– Так, вот то, что я искал, – произносит он задумчиво и серьезно. – Настоящий рабочий стол. Можно закатать рукава, раскинуться вволю на всех пяти квадратных метрах и окунуться в дела.
– Прекрати издеваться.
– Никто не заставлял тебя сюда приходить. А при виде этой адресной книги у меня просто слюнки текут. Такие мелочи как раз на это и рассчитаны. И срабатывают безотказно.
Он улыбается и обнимает меня.
Дальше идут спальни. У первой темный пол, покрытый лаком, у другой светлый паркет, третья покрыта красной плиткой. У кровати в одной из них – огромных размеров изголовье. На него натянут матерчатый балдахин, а атласная ткань под стать ему спускается до пола по обе стороны.
Непостижимым образом на покрывале, слегка не по центру, стоит большое растение в еще большего размера декоративной корзине. Другая кровать заявляет о себе четырьмя толстенными спиралевидными ножками. Шесть маленьких подушек, отделанных совершенно по-разному, но весьма гармонично, аккуратно разложены на краю кровати напротив рельефных выпуклостей на покрывале, внутри которых, по-видимому, покоятся тюфяки.
– Вот что тебе нужно, – говорю я.
– Разве мне нужна куча игрушечных подушек?
– Нет, четыре огромных и толстых. На те две плоские и колючие горе, а не подушки ты не можешь даже как следует облокотиться.
– Что ты имеешь в виду?
– Например, когда ты принес мне утром завтрак. Да много было случаев. В постели прекрасно смотреть телевизор или читать.
– Я никогда этого не делаю, – говорит он медленно, чем смешит меня.
Мы проходим мимо сконструированной из стали и меди кровати с серыми ножками и большими желтыми выступами по углам. Следующая кровать вся из меди: массивная, с невероятно причудливым узором – самая навороченная кровать из всех, которые я когда-либо видела. Останавливаюсь перед ней. Стеганое одеяло покрыто каскадом разноцветных колечек, спадающих до пола. Круглый стол покрыт, как и кровать, причем скатерть состоит из четырех одинаковых легких оборок. Справа от нас, в обоих углах возвышается по величественному шезлонгу.
– Ну как, нравится? – спрашивает он.
– Как декорации в театре, – отвечаю. – Для драматических сцен с 16-летней Джуди Гарланд.
– Эта как раз та кровать, которую я имел в виду.
– Выполнена в кричащей манере, но довольно мило, – говорю я. – Изголовье и изножье похожи на створки ворот в какой-нибудь сказке. Осталось только добавить медных птичек, завитушек да, пожалуй, парочку чудовищ.
Он направляется к рыжеволосой женщине, которая перед этим желала светловолосому продавцу приятного отпуска.
– Когда же я ее получу? – выдавливаю я из себя. Он сильно сжимает мне руку.
– Эта кровать особенная, – говорит продавщица, улыбаясь сначала ему, потом мне. – Я должна кое-что проверить. Не могли бы вы немного подождать? Мой столик вон там.
– Ты с ума сошел, – шепчу я. – Стоило тебе пройтись по свежему воздуху, и у тебя уже кислородное отравление и мозги набекрень.
Он смотрит на меня и не улыбается.
– Твоя спальня похожа скорее на монашескую обитель. На что в ней это чудесное барокко?
Продавщица вешает трубку телефона.
– Никаких проблем не возникнет, – говорит она. – Сейчас вашу покупку заносят в компьютер. Если вы скажете, когда хотите получить кровать, я смогу вам назвать район, в который вы попадаете, и в какие дни недели там бывает наш работник.
– Мне нужно еще кое-что проверить, – говорит он после того, как она записала адрес. Следуя за ней, мы возвращаемся к подмосткам. Они огорожены цепочкой из больших пластмассовых звеньев.
– Можно нам войти? – спрашивает он, и мы оказываемся возле кровати, в изножье.
– Это одна из наших лучших...
– Боюсь, моей девушке придется на нее лечь, прежде чем я приму решение, – перебивает он. При этом тон его безупречно учтив. – Надеюсь, вы не возражаете. И, обращаясь ко мне: – Может быть, снимешь свои туфли?
Люди всегда пробуют матрацы, ложась на них принародно, в универмагах, говорю я себе. Но отчего-то кровь все же приливает к лицу.
Снимаю сандалии, сажусь на кровать, закидываю ноги и ложусь спиной на расшитое звездочками покрывало.
– Ляг посередине, – говорит он.
Глядя на свои ступни, я замечаю огненные локоны и теперь передвигаюсь очень осторожно, поддерживая по мере возможности свой вес на руках и пятках, чтобы не испортить покрывало.
– Вытяни-ка руки вверх и возьмись за спинку.
В субботу в Блумингдейл, думаю я, приходит масса народу, здесь же, как в морге. Я могла бы вскочить с постели, перелезть через заграждение, добежать до эскалатора и пойти куда глаза глядят.
– Ну, давай же, дорогая, в нашем распоряжении не весь день.
Ощутив холод медной спинки, я закрываю глаза.
– Вытяни ноги.
– Вы можете получить ее в четверг.
– Вытяни ноги.
– Вы, наверное, рады будете услышать, что эта кровать окажется у вас в четверг.
– Вытяни ноги.
– Наш доставщик работает в вашем районе в четверг и в пятницу, но я лично позабочусь, чтобы вы получили ее в четверг.
Я делаю, как он сказал...
Застегивая сандалии, я избегаю взглядов стоящей за пластмассовой цепочкой пары.
– У вас есть тюфяки?
Продавщица откашливается, ее голос опять становится спокойным.
– Постельные принадлежности на четвертом, но я могу вам продать тюфяк и пружинный матрац также и с этого этажа.
– Вы можете подобрать жесткий тюфяк и матрац и чтобы все это было доставлено одновременно?
– Да, сэр, но, может, вы укажете...
– Нет, не буду.
– A Posturepedic подойдет?
– Прекрасно.
– А какие типы обивки...
– Я буду вам крайне признателен, если вы подберете на свой вкус, – говорит он ей и улыбается – высокий мужчина в теннисных тапочках, старых брюках цвета хаки и белой тенниске. Его нос шелушится, и красная кожа заметно отличается от загара на лице и шее.
– Да, конечно, – говорит она, в свою очередь улыбаясь ему.
– И еще четыре подушки потолще, – добавляет он.
– Мне нужно знать их размеры и...
– Просто «подушки».
По дороге домой ни один из нас не произносит ни слова.
Через несколько дней у себя дома я обнаруживаю коробку из Блумингдейла. В ней – обтянутая шелком адресная книга.

6 июня
Сегодня суббота, начало июня. После нашей поездки в Блумингдейл прошла неделя (кровать, как и было обещано, появилась в четверг). Денек отличный, и мы делаем покупки: супермаркет, винный магазин, аптека. Задержались в отделе зубной пасты. Я все время думаю: никогда еще я не была так сильно влюблена. Дважды я тихо произношу:
– Неужели бывает такое счастье?
Всякий раз, желая обнять меня за плечи, он перекладывает обе сумки в одну руку и улыбается мне своей восхитительной ухмылкой.
Мы все уже загрузили в сумки, когда он вдруг говорит:
– Мне нужна еще одна вещь.
Он ловит такси, мы садимся. Высаживаемся в Бруклине возле маленького, мрачного магазина «Охотник». Посетителей совсем нет, только два работника за прилавком: один пожилой почтенного вида, другому нет и двадцати.
Он приценивается к отдельным жилеткам,– такие носят под куртками-ветровками.
Я кладу свои тюки в кресло и прогуливаюсь по магазину. Чувствую, что устала. Сажусь на край старого красно-коричневого стола и листаю журнал «Нью-Йоркер» трехлетней давности, но выглядящий на удивление новым.
– Вот это, я думаю, – говорит он.
Я смотрю на прилавок, он оборачивается ко мне.
– Хочу только сперва опробовать, – произносит он.
У него в руках – хлыст для верховой езды. В одно мгновение все преображается. Я совершенно теряюсь, как будто оказалась на чужой земле в другом веке. Он делает несколько шагов по направлению к тому месту, где я примостилась на столе. Одна моя нога упирается в пол, другая болтается. Он задирает юбку на левой ноге, той, которая на столе, делает шаг назад и стегает по обнаженной ляжке. Пронзительная боль прокатывается волной по всему телу, но это только часть непередаваемого возбуждения, которое лишило меня дыханья, дара речи и способности двигаться. Каждая клеточка моего тела наливается страстью. В маленькой, тускло освещенной комнате повисает тишина. Продавцы за прилавком крайне сдержанны. Он медленно натягивает юбку обратно на ногу и поворачивается к старшему мужчине в костюме. Тот все еще выглядит как бухгалтер, но от воротничка его рубашки и вверх по шее к лицу заметна сильная краснота возбуждения.
– Вот этот подойдет.
Что делает он:
* Он кормит меня. Покупает все продукты, готовит всю еду, моет всю посуду.
* Одевает меня утром, раздевает вечером и отдает мое белье в прачечную вместе со своим. Как-то вечером, снимая с меня туфли, он решает, что им нужен ремонт, и на следующий день относит в мастерскую.
* Бесконечно много мне читает: газеты, журналы, детективные рассказы, занимательные истории Кэтрин Мэнсфилд, даже мои собственные подшивки, когда я приношу их домой, чтобы захватить на работу.
* Через каждые три дня он моет мне голову. Затем сушит волосы феном и при этом только первые два раза обнаруживает неловкость. Однажды днем он покупает возмутительно дорогой набор лондонских щеток для волос, а вечером бьет меня ими. Эти синяки держатся дольше всех остальных. Но каждую ночь он пользуется ими, чтобы расчесать мне волосы. Никогда до этого и никогда после мои волосы не укладывались так долго и тщательно, с такой любовью. Они сверкают.
* Он покупает мне тампоны, вставляет их и вынимает. Поначалу я ошеломлена, но он говорит: «Какая разница? Я впитываю тебя, когда ты менструируешь, и это нравится нам обоим».
* Каждую ночь, готовя для меня ванну, он экспериментирует с различными желе, добавками и маслами, находя прямо-таки женское удовольствие в том, чтобы покупать мне всевозможные банные принадлежности; сам же он при этом остается верен душам с мылом «Слоновая кость» и концентрированным шампуням. Я никогда не задумываюсь над тем, что может вообразить его горничная при виде хлыста, лежащего на кухонной стойке, наручников, свисающих с дверной ручки в гостиной, и узких серебристых цепей, сваленных змеиной кучей в углу спальни. Я лениво размышляю о том, что она подумает о внезапном росте количества банок и бутылок, о девяти едва тронутых шампунях, сгрудившихся на медицинском ящике, и об одиннадцати различных душистых порошках, выстроенных в ряд на краю ванны.
* Каждый вечер он смывает мой макияж. Сколько буду жить, никогда не забуду, что чувствовала, сидя в кресле с закрытыми глазами и запрокинутой головой, когда шарик ваты, смоченной в лосьоне, нежно касался моих щек, лба, обводил брови...
Что делаю я:
• Ничего.

8 июня
Он входит в квартиру раздраженный. Один из его партнеров по теннису сказал ему, будто Tender Vittles – старое дерьмо, откармливающее кошек, и что только Rice Crispies способен накормить людей своими цветочками.
– Он мне так и сказал: «лоснящиеся шкурки», этот знаток Энди, у которого за душой ни единого кота. Все свои познания он почерпнул от женщины, с которой тухнет вот уже пятый год, кстати, у нее однажды был бирманец. Я понимаю, если бы он так сказал, когда черный кот внезапно начинает шарахаться из стороны в сторону в темноте, но эти-то! Хорошо, они взрослеют, жиреют, они порядочные рохли, но их шкурки, Боже мой, выглядят так, как они выглядят всегда. Он меня спросил: «Небось у твоих котов лоснящиеся шкурки?» Да откуда я знаю!
В тот вечер он вываливает в кошачьи миски все три консервные банки молодого морского тунца. В 6.30 вечера, направляясь на кухню, распечатывает полкило отбивной говядины и раскладывает все на обеденной тарелке. Миски у него уже кончились, зато есть столовое серебро.
Кошки разбрелись кто куда. Как это бывает, ни одна не соблазнилась большим куском новой еды. Они даже не соизволили обнюхать все эти блюда, загромоздившие кухонный пол. Даже пустая пачка из-под сигарет – и та удостоилась их внимания.
В 9 вечера он возвращается на кухню. Я за ним. Он указывает на ряд из трех кошачьих мисок, трех ваз для салата и белой китайской тарелки со стершейся золотой краской, некогда обрамлявшей лилово-розовые веточки цветов, – бросовая вещь, раньше принадлежавшая его тетке, она еще подарила ему тяжелую полотняную скатерть, которую он все время держит на обеденном столе в гостиной и которая напоминает мне нечто, связанное с Армией Спасения.
– Видишь? Если бы эта дрянь им подходила, они бы уже давно ее съели. Животные не как люди, они едят то, что требует их организм, мне это один толстяк в супермаркете сказал.
И, с хрустом раскрывая одну за другой упаковки Tender Vittles, отчего комната наполнилась запахами печени, крабов и курицы – заслышав звуки, кошки дружно замяукали, – он тихо говорит:
– Ну что, бандиты, здоровая пища ажиотаж вызывает?

9 июня
Мои руки привязаны над головой к крюку в стене, на котором днем висит одна из его огромных картин. Я стою почти на цыпочках в темной части комнаты, из другого конца поверх его плеча пробивается свет настольной лампы. Он сказал мне, чтобы я вела себя тихо. Телевизор включен, но он сидит, поглощенный работой, делая какие-то пометки в документации и, как мне кажется, подолгу не поднимая глаз.
Сначала кисти, а потом и все тело у меня начинают ныть. Наконец я говорю:
– Послушай, я этого не вынесу...
Он усмехается, глядя на меня, уходит в спальню и возвращается с парой наручников.
– Я хочу, чтобы твоя дырка заткнулась, – говорит он вежливым, повседневным тоном и засовывает один из браслетов почти целиком мне в рот
Я чувствую слабый привкус металла.
Начались «60 минут». Уставившись в заднюю стенку телевизора, я прислушиваюсь и пытаюсь представить себе картинки, чтобы отвлечься от прокатывающейся волнами по всему телу боли. Я говорю себе: еще чуть-чуть, и я окоченею. Но с телом ничего такого не происходит, оно просто болит все сильней и сильней. «60 минут» тем временем подошли к концу. Через наручник доносятся приглушенные звуки – он застрял во рту и придавил язык.
Он встает, подходит ко мне вплотную, включает торшер рядом со столом и наклоняет абажур так, чтобы свет падал мне прямо в глаза. Впервые за все время, что я его знаю, я начинаю плакать. Посмотрев на меня с любопытством, он выходит из комнаты. Возвратившись с бутылкой масла для купанья, которую он купил мне по пути с работы домой, начинает натирать мне шею и подмышки.
От судорог в теле все в моей голове смешивается. Он массирует мне груди, и я ловлю воздух носом, захлебываясь слезами. Теперь масло у меня на животе – медленные, настойчивые, ритмичные круговые движения. Внезапно меня охватывает ужас, я убеждена, что сейчас задохнусь. Я действительно близка к этому, еще минута, и я умру. Он вытягивает мне ноги, повергая меня в еще большее напряжение. Пытаясь громко закричать, я издаю сдавленный звук, как будто капризничает ребенок, но все бесполезно. Впервые за этот вечер он выглядит заинтересованным, даже зачарованным. Его глаза в десяти сантиметрах от моих, и что-то очень легко движется во мне вверх и вниз, касаясь клитора. Его скользкие пальцы, побывавшие в масле. Тело мое сотрясается от рыданий, а одежда издает довольно однообразные, странные звуки. Я близка к тому, чтобы кончить... и кончаю.
Он развязывает меня, имеет стоя, укладывает на кровать и обматывает лицо махровой мочалкой, смоченной в холодной воде из белой вазы. Затем он долго растирает мне запястья.
– Дорогая, завтра тебе придется надеть рубашку с длинными рукавами, произошла маленькая неприятность, – говорит он, и я засыпаю мертвым сном.

12 мая
Наши вечера мало меняются. Он готовит мне ванну, раздевает меня, пристегивает запястья. Я мокну в ванной, пока он переодевается и начинает готовить ужин. Когда я готова выйти, я зову его. Он поднимает меня, медленно обливает, ополаскивает и вытирает. Сняв наручники, надевает на меня одну из своих розовых или бледно-голубых рубашек, предполагавшихся к носке с костюмом. Рукава прикрывают мои руки до самых кончиков пальцев. Каждый вечер рубашка оказывается новой – из освеженного в китайской прачечной белья. Затем наручники надеваются обратно. Я наблюдаю за тем, как он готовит обед. Повар он выдающийся, хотя и с ограниченной фантазией. Отлично приготовит четыре или пять блюд, затем останавливается два вечера на омлетах и бифштексах – и все сначала. Я делаю зелень для салата. Он всегда наливает себе вина, сделает глоток сам и даст отпить мне. Он рассказывает о том, что произошло у него в конторе, я – о том, что в моей. Кошки бродят кругами и льнут к моим ногам.
Приготовив ужин, он кладет один большой кусок на тарелку, и мы идем в столовую. Места едва хватает для того, чтобы уверенно ходить между столом и тремя креслами, стоящими на протертом, темно-красного оттенка половике. И все же это самая цветная из трех его комнат. Там, где кончается коврик, начинается яркий, вручную сработанный материал, представляющий собой книжные переплеты. Поднимаясь от пола к потолку, он оставляет свободным только пространство для двери и окна. Стол накрыт драгоценной теткиной скатертью. Я сижу у его ног, привязанная к ножке стола. Он съедает одного кальмара, другим кормит меня, накалывает полную вилку зелени из салата «Бостон», следующую отправляет мне в рот, вытирает с моих губ масло, потом – со своих. Стакан с вином опускается о мне, чтобы я могла сделать глоток. Иногда он наклоняет стакан слишком резко, и тогда вино, облив мне губы, стекает по лицу на шею и грудь. Он встает передо мной на колени и стирает вино с сосков.
Часто во время обеда он зажимает мою голову между своих бедер. Мы придумали игру: он должен как можно дольше продолжать есть и при этом оставаться невозмутимым, я же – как можно скорее заставить его отложить вилку и застонать. Когда я однажды говорю ему, что стала особенно любить его вкус после салага, он хохочет:
– Бог ты мой, я сделаю завтра все, чтобы нам его хватило на целую неделю.
Когда мы заканчиваем, он обычно идет на кухню мыть посуду и готовить кофе – всегда одинаково отвратительный, – который вносит в гостиную, на подносе: кофе – чашка и блюдце, рюмка бренди. (Я безоговорочно предпочитаю кофе и очень привязана к этому напитку, но после месяца нашего знакомства окончательно перехожу на чай.)
Потом мы читаем – либо он мне, либо каждый свое. Мой взгляд от книги служит для него сигналом переворачивать страницу. Иногда мы смотрим телевизор или занимаемся своими делами. Но больше всего мы болтаем. Я никогда и ни с кем так много не разговаривала. Он изучил историю моей жизни по минутам, я не менее близко знакомлюсь с его. С первого взгляда узнала бы теперь его друзей по колледжу, знаю, какое положение в кресле занимает его шеф и как наклоняется. Я люблю его шутки и особенную манеру говорить со своими подчиненными медленным утомленным голосом с застывшей на лице маской свирепости. Он больше всего любил слушать рассказы о моем деде, я – о трех его годах жизни в Индии...
Мы никогда не выходим из дома, с друзьями видимся только в полдень. Несколько раз он по телефону отказывается от приглашений в гости, делая мне круглые глаза и с чувством объясняя в трубку, как он загружен работой. Я при этом хихикаю.
На протяжении большинства вечеров я привязана к кофейному столику или кушетке на расстоянии вытянутой руки от него.

14 мая
Никогда больше не буду ходить с ним на аттракционы. Вчера он предложил мне прокатиться на Чертовом Колесе. Усадил в зеленую люльку, защелкнул дверцу и машет работнику, мол, включай. Я не думала, что это будет так высоко.
Мне вдруг сделалось жутко страшно. И не только из-за высоты или потому, что оставшиеся внизу люди оказались невольными свидетелями моего позора.
Мне стало страшно оттого, что он отпустил меня одну и при этом совсем не беспокоился. Я представила себе, как спускаюсь и обнаруживаю, что он ушел.
– Ты измучил меня, – сказала я, выходя из люльки прямо в его объятия.
Никогда еще его губы не казались мне такими добрыми и теплыми.

17 июня
Сегодня среда. С тех пор, как мы познакомились, прошло четыре недели. Сегодня мы впервые встречаемся во время обеденного перерыва, хотя расстояние между нашими конторами небольшое, всего доллар пять центов на такси. Это обычный ресторан в центре города: такой же шумный, как и улица за окнами; хмурая толпа у дверей в ожидании свободного места. Мы сидим напротив друг друга в ярком свете, он заказывает сэндвичи с ростбифом и вино.
Утром у меня наметился кое-какой успех в делах – проект, который я несколько месяцев подряд откладывала, теперь реализован.
– Само по себе это не так уж и грандиозно, но меня возбуждает потому, что все время это тянулось как «вот если бы...», – радостно начинаю я распространяться о своем.
Он наискось зажимает мне губы большим пальцем. Остальными захватывает мою левую щеку.
– Я хочу услышать об этом все. Сегодня вечером у нас будет куча времени. Держи свой ротик открытым.
Он убирает руку с моего лица и окунает большой палец в мой же стакан с вином. Жидкость, темно-красная в стакане, становится розовой и прозрачной на его коже. Он смазывает ею мои губы. Палец двигается медленно, и мой рот немеет от этого прикосновения. Проходит по верхним зубам слева направо, возвращается вдоль нижних справа налево, наконец, останавливается на языке. Лениво, без всякой тревоги, я думаю: среди бела дня, в людном месте...
Нежное надавливание на язык побуждает меня начать сосать его палец. После вина он кажется соленым. Когда я останавливаюсь, он делает легкий толчок, и начинаю снова. И только когда появляется нытье в животе, я закрываю глаза.
Вынимая палец, он улыбается. Протянув ладонь над моей тарелкой, говорит:
– Вытри меня.
Я оборачиваю его руку своей салфеткой, как будто останавливаю кровь. Вместо нетронутых сэндвичей и вижу себя, привязанную к кровати, к обеденному столу, к ножкам раковины в ванной среди клубов пара, когда он принимает душ. Я вижу себя возбужденной, слышу плескание воды, сладкие капельки пота выступают у меня на верхней губе, глаза закрыты, рот приоткрыт. Привязанная и раздетая, привязанная и доведенная до обычного бешенства: требуя еще.
– Не забудь, – говорит он, – время от времени в течение дня я хочу, чтобы ты напоминала мне, как у тебя дела. – И уже другим тоном: – Выпей свой кофе.
Я прилежно пью тепловатую жидкость, словно отдавая себе отчет в том, что, да, мне разрешили, но я под надзором. Он уводит меня из ресторана.
Через два часа я просыпаюсь и зову его. Гляжу в календарь, затем на ряды окон через дорогу. Короткий перерыв все еще не закончился. Я не выполнила своих обязанностей. Его секретарь бодрым голосом извещает меня, что у него пятиминутка, затем слышен его голос.
– Ты не можешь так со мной поступать, – шепчу я в трубку.
Короткая пауза.
– Сегодня вечером я приготовлю креветок, – медленно отвечает он. – Думай об этом.
Ланч оказывается поворотной точкой. Нам обоим становится ясно – моя жизнь окончательно раскололась надвое: день и ночь, с ним и без него. И будет большой ошибкой и, возможно, даже опасно смешивать эти части. День за днем, неделя за неделей две половинки моей жизни все дальше и дальше расходятся друг с другом и все больше друг друга уравновешивают. И чем дальше, тем отчетливее, чем «фантастичнее» становятся наши вечера, тем больше моя жизнь на работе превращается в фантазию.
Фантазия эта весьма приятная. С ней мне отлично работается, уж куда как лучше, чем когда моя контора, клиенты, работа воспринимались серьезно как некая неотвратимая, жестокая действительность. Так бывает только во сне – я чувствую себя спокойной, расслабленной, раскованной. Однажды даже добиваюсь признательности у коллег, помирив их после нескольких месяцев перебранок. Я порхаю, как бабочка, трудясь без устали. Мелкие неприятности, которые еще не так давно изводили бы меня, – никто не отвечает на звонки, клиент слишком долго тянет с решением, кофейные пятна на рукаве, не высыхающие по полчаса, – все это теперь меня не волнует.
Действительность моих дней сменилась внешней невозмутимостью и уравновешенностью. Мои дневные обеды, проходившие для меня совершенно незаметно, превращаются в умиротворяющие и дружелюбные беседы с милыми и спокойными людьми: друзьями, клиентами, коллегами, со всеми одинаково. По дороге, в подземке, начинаю замечать случайные сочетания светлых и темно-синих отсветов на перекрытиях потолков. На земле такси оказывается приятного желтого цвета. Один раз на Парк Авеню я насчитала девять такси. Некоторые женщины со слегка притупленным восприятием или женщины близорукие и не носящие очков смотрят на этот чудо-город, в котором нет развалин, как на чересчур смело и бестолково раскинувшийся в пространстве. Множество людей непроизвольно и учтиво расступаются, давая мне пройти. Каждый новый день – как новый фильм, не обремененный сложным сюжетом, или с сюжетом настолько вялым, что не раскрываются никакие связи; никакого усилия, чтобы заинтересовать меня чем-либо, помимо приятной внешней стороны происходящего; всего в нескольких часах от реальности, своего рода тайм-аут от того, что происходит, что действительно случается в моей жизни. Живой родник захватывающего и неумолимого сюжета открывается вечером.
Вечера осязаемы и неистовы, как лезвие бритвы. Они вырисовываются так ясно, как будто высвечены ярким светом. Другая страна со своим ландшафтом и текущими событиями: тепло и холод, жажда и пресыщение, страх, боль, желание, удовольствие, сокрушительная страсть.
Тут и острый стручковый перец, перехватывающий дыханье, и шок от красного перца, каленым железом обжигающий горло, и чеблис, от которого звенят голосовые связки, и обыкновенный шоколадный пудинг, приготовленный им из «королевской смеси», горячащей мне кровь. Мое тело плывет и кружится вокруг меня, словно готовое превратиться в жидкость или огонь. Каждый вечер глядя на себя после ванной – пузырьки пены на сосках и в других интимных местах, ладони послушно вложены одна в другую, запястья, приученные лежать друг напротив друга, сверкающая естественным блеском сталь, похожая на декоративные серебряные гребни в прическах, так вот – каждый вечер я упиваюсь своей красотой.
Несколько лет тому назад, когда еще яростная одержимость удовольствиями не была разбужена, я оценила свою фигуру и решила, что с ней все в порядке. Я прекрасно знала, какие части моего тела станут выглядеть лучше, если я займусь ими отдельно, и никогда не переживала по поводу очевидных недостатков. Всякий раз, попадая в тиски слишком суровой критики, я убеждала себя в том, что всегда есть что-то приятное в указании на видимое неравенство. Одно и другое вместе довольно сносно уравновешивают друг друга. Но теперь, под его взглядом и руками...
Я никогда не занималась легкой атлетикой и не бегала трусцой в парке, не сбрасывала и не набирала вес, как то, вероятно, следовало делать. В общем, со времени своего совершеннолетия я живу в одном и том же теле. Но вот ведь как – оно изменилось до неузнаваемости: гибкое, изящное, обожаемое. Кожа и мягкие ткани, идущие к сгибу на локте, там, где две перламутровые венки появляются и вновь исчезают под непрозрачной кожей, – исключительной мягкости. Нежно шелковистый живот плавно примыкает к тазу. В том месте, где плечо соединяется с туловищем, образуется деликатная складка – такая бывает у молоденькой девушки посередине интимного бугорка. Гладкая кожа на неглубокой овальной впадине, идущей по внутренней стороне бедра от колена, покрыта белым, бесконечно чувствительным пушком; постепенно поднимаясь вверх, она переходит в более зрелую, самую лучшую в мире материю...

19 июня
– Сегодня у меня встреча, – говорит он. – Я должен буду уйти. Демонстрация одного изделия фирмы «Хэндлмейер» – небольшая формальность, много времени это не займет.
Покончив с ужином, он переодевается: другой костюм, сшитый, правда, один к одному с тем, который он снял два часа назад, темно-серый вместо темно-синего. Свежая, светло-голубая рубашка, точно такая же, что и на мне, темно-серый шелковый галстук в мелкую, цвета красного вина крапинку, образующую своим расположением ромбы.
– Я хочу, чтобы ты кое-что сделала, прежде чем я уйду.
Он ведет меня в спальню.
– Ложись.
Привязывает мои лодыжки к изножью кровати, а левое запястье – к изголовью. Садится рядом. Правая рука скользит по моему правому бедру, ладонь поглаживает в области таза, почесывает кожу на животе той стороной, которой телевизионные деятели восточного происхождения демонстрируют свои рубящие удары. На мгновение его большой палец замирает у меня на пупке, производя нежнейшее давление, затем расстегивает две пуговицы на моей рубашке, и вот уже обе руки медленно избавляют меня от материи под ней. Рукава его костюма касаются моих сосков.
С того самого момента, как он говорит мне «ложись», мое дыхание перестает быть ровным. Стоит ему коснуться меня, и я затаиваю дыхание, затем оно становится частым и неглубоким до следующего прикосновения. Не могу держать голову на подушке прямо. Он берет меня за свободную правую руку, держит ладонь, не отрываясь, смотрит на меня, потом сосет каждый палец по очереди до тех пор, пока они не становятся мокрыми от слюны. Кладет эту руку мне между ног.
– Хочу видеть, как ты сама это делаешь.
Отутюженные стрелки на его свежевычищенном костюме выделяются своей остротой, он сидит, закинув ногу на ногу, спокойно, свободно. Я не предпринимаю никаких движений рукой. Он ждет.
– Ты не поняла?
– Никогда... – Мой голос ломается. Он молчит. – Я никогда не делала этого ни перед кем. Мне стыдно.
Он берет с ночного столика пачку «уинстона», сует сигарету в рот, закуривает, слабо затягивается, прищурив глаза, вставляет ее мне между губ. В следующее мгновение мне приходится дернуть рукой, чтобы подхватить сигарету.
– Ей это стыдно, – повторяет он спокойным голосом, нотки раздражения полностью отсутствуют в его тоне. И никаких следов гнева в последующих словах. – Ты, может, тупая? До сих пор не поняла, что каждому из нас нужно?
Не прикасаясь к сигарете, он снимает часы с моей свободной руки, выключает лампу на ночном столике, лампу в углу.
– Я вернусь часа через два, не позже, – говорит он и тихо прикрывает дверь в спальню.
Я потрясена, но в то же самое время беспокоюсь, смогу ли прикурить другую сигарету после этой. Пачка «уинстона» и блюдце, которое я использую как пепельницу, остались на столике, но вот зажигалку, купленную им для себя – чтобы зажигать мне сигареты, – он положил обратно в карман. Спичек не видно. Зажимаю почти выкуренную сигарету в уголке рта, дотягиваюсь до пачки, вытряхиваю одну сигарету, пачку кладу на живот, к правому боку пододвигаю пепельницу. Затем, после нескольких неуклюжих поворотов, притрагиваний и вытягиваний, раздавив пачку, все же умудряюсь справиться: переложив начатую сигарету в прикованную к кровати руку, свободной рукой подношу к ней новую сигарету, жду, вставляю в рот. Так, на третий раз все-таки прикуриваю. При этом меня не удивляет тот факт, что соображаю я недостаточно ясно, чтобы просто взять незажженную сигарету в рот и приставить к ней начатую. Не задаюсь я и вопросом, почему я воздерживаюсь от попыток развязаться, ведь мне бы это удалось гораздо легче и, уж конечно, быстрее, чем вся эта возня...
При мысли о том, что он – некто – наблюдает за мной, опять горит лицо. Думаю: ведь это первый раз, когда я говорю ему «нет». А потом: глупость, чушь, мелодрама. Я просто кое-что ему объяснила, вот и все. Нечто, о чем он сам раньше не догадывался.
– Он знает, я что-нибудь сделаю, – пробую я тихо говорить, обращаясь к слабо жужжащему кондиционеру, к теням на потолке, к этой громадине – его высокому комоду.
Я вдруг пугаюсь того, что произнесла именно те слова, которые крутятся теперь у меня в голове. Я стараюсь прикинуть, чего не стану делать.
Однажды у меня было анальное сношение с одним парнем, мне стало больно, и мы прекратили, но, разумеется, я снова это попробую с ним, если он того пожелает.
А еще я где-то читала, что люди мочатся друг на друга. Тьфу! От одной мысли об этом мне становится дурно, никогда этого не делала. Этим он точно не захочет заниматься. Да, но как бы я отнеслась еще несколько недель назад к перспективе быть привязанной и побитой? Почему должна существовать разница между всеми теми различными способами, которыми он доводит меня до оргазма, и мастурбацией в его присутствии, если ему это нравится? Пока что стыд заставляет меня жмуриться, обливаться потом и стучать зубами.
Лет десять назад одна моя хорошая подруга описала мне, как она и ее любовник мастурбировали вместе и как ей это понравилось.
– Не переживай, – сказала она мне, когда я, внезапно испугавшись, выпалила ей довольно уверенным тоном, что никогда не буду этого делать, даже не собираюсь пробовать. – Это твой личный «дамоклов меч». Они есть у нас у всех. Я, например, не выношу, когда кто-нибудь сует свой язык мне в ухо. У меня от этого мурашки по телу. – Она громко расхохоталась.
– Дамоклов меч, мой дамоклов меч, – негромко говорю я. Я сразу проникаюсь этим выражением.
Внезапно перед глазами встает мрачное видение: эшафоты на рыночных площадях, в полдень – казни.
И на тебе, он тут как тут, возникает в дверях...
Включает лампу у кровати, цепляет мне на руку часы, тщательно продевая узкий ремешок через обе петли. У меня на это никогда не хватает терпения, застегнув на первую петлю, я в этом месте всегда останавливаюсь, так что вторая уже обалдела от сознания собственной ненужности.
– Ты рано начала мастурбировать? – спрашивает он.
Я смеюсь.
– Это подозрение или обвинение? Как прошло собрание?
Он не отвечает. Я упираюсь взглядом в медные ручки комода, стараясь ни о чем, кроме них, не думать.
– Лет с шести, наверное, не помню...
– И часто, уже будучи взрослой, – подсказывает он.
Я начинаю фразу, которую отрепетировала в его отсутствие, разумную фразу, рассуждение взрослого: свобода выбора, предпочтение, тонкая грань интимных отношений в противовес... Запнулась. Вся в нерешительности. Оставила медные ручки, отвернулась к окну – необходимость не видеть его пересилила. Он сжимает мое лицо обеими ладонями и медленно поворачивает обратно, на ту сторону кровати, где сидит сам.
– Я хочу, чтобы ты была со мной, но заставлять тебя оставаться не стану, – осторожно произносит он.
Включается, выключается и урчит кондиционер. Я открываю рот, но он аккуратно зажимает мне губы пальцем.
– Наши дела обстоят следующим образом: пока ты со мной, ты делаешь так, как говорю я. Пока ты со мной, – повторяет он, просто, без нажима, – ты делаешь так, как говорю я.
Через мгновение взрывается:
– Ради всего святого, ну в чем дело? – И снова небрежно: – У тебя остается еще одна попытка. Можешь попросить принести тебе крем, свет я готов притушить.
– Это единственное... – говорю я, снова отворачиваясь к окну. – Попроси меня, я сделаю что-нибудь другое.
У кровати стоит телефон. Он поднимает трубку, набирает по памяти номер, называет свое имя, дает оба наших адреса и говорит:
– Пятнадцать минут.
Достает с верхней полки кладовки самый большой чемодан, кладет его на пол и открывает. Мои шмотки, которые я натаскала сюда, разбросаны теперь по всей его квартире: в огромной соломенной корзине, в тряпочном чемоданчике для ночного белья, наконец, в продовольственных пакетах. Он вынимает мою одежду: всю, что была на левой полке кладовки, снимает со стержня, складывает вдвое – не отделяя от своих деревянных вешалок – и все аккуратно кладет на дно чемодана. Мой пояс, еще один, все туда же, шариковую ручку, купленную мне для того, чтобы я перестала пользоваться его, несколько книг из гостиной, полдюжины пластинок, четыре пары туфель, нижнее белье, сваленное во втором ящике его бюро, нетронутый флакон «Мисс Диор» и другой, такой же, только пустой.
На очереди кухня. Оттуда он возвращается с большим целлофановым мешком для мусора, затем слышно, как в него ссыпается ванная парфюмерия.
Опять в спальне. Мешок занимает большую часть чемодана. Моя щетка для волос, записная книжка-календарь. Чемодан защелкивается. Ему не потребовалось и пяти минут.
Он развязывает меня и растирает лодыжки и левое запястье, хотя они были привязаны достаточно свободно, и следов не осталось. Он осторожно стягивает с меня свою голубую рубашку. Мой летний свитер, сложенный на кресле, он пропустил. И серую юбку.
Я машинально поднимаю руки.
Светлая шерсть из его рук соскальзывает на меня через голову. Я настолько привыкла к тому, что он меня одевает, что жду теперь, когда он встанет передо мной на одно колено, пока я шагну в кольцо юбки. Я никогда не говорила ему, что надеваю юбку через голову. Он-то рассматривает юбку как эквивалент брюк, которые, естественно, люди надевают снизу. И еще: он забыл нижнее белье. Не могу же я оказаться среди ночи на улице в одной юбке без белья.
Делая шаг в раскрытый пояс, я наблюдаю, как он поднимается, натягивая юбку мне на бедра. Свитер приподнимается, когда он застегивает молнию, крючок и кнопку слева, после чего тонкая шерсть аккуратно разглаживается у меня на поясе.
Он подбирает мои туфли, подходит, садится на постель. Я приподнимаю по очереди обе ноги, вытягиваю стопу, смотрю, как туфли оказываются на моих ногах и как он застегивает ремешки. Он встает позади меня и расчесывает мне волосы.
– Я посажу тебя в такси. Если найдутся еще какие-нибудь твои вещи, я их выброшу.
Его расческа у меня в волосах. Медленные, соблазняющие движения. Легкое потрескивание наэлектризованных зубцов. Я оборачиваюсь и обхватываю его за бедра. Он стоит, не шелохнувшись. Я реву белугой, как маленький ребенок. Обе его руки у меня в волосах, расческа упала на половик.
– Машина будет с минуты на минуту, – говорит он, в тот же момент звонит швейцар.
Ты не можешь! – Мой голос звенит.
– ...любезен передать ему, что я сейчас же подойду. –– И обращаясь ко мне: – Я думал, ты все уже решила.
Следует падение перед ним на колени, не для того, чтобы удовлетворить его ртом, как это раньше часто бывало, а в унизительном, бессвязном упрашивании: «Что угодно другое» и «Пожалуйста».
– Дай ему пять долларов, Рэй, и скажи, чтобы подождал, спасибо большое, – говорит он в жестяную коробку ровным голосом.
Слышны его шаги в коридоре. Появляется в спальне.
– Ну хорошо, тогда сделай это сейчас, – рычит он убийственным тоном.
От его толчка мое тело безжизненно валится на пол. Он снимает кольцо своего отца с правой руки, кидает его на кровать и, взяв левой рукой меня за горло, свободной начинает давать мне пощечины: ладонью по левой щеке, тыльной стороной по правой, снова по левой.
– Вот так, теперь посмотрим, как она сделает это. Моя рука запихивается мне в рот.
– Сделай, чтобы ей было легко, хорошо и мокро, – кричит он. И тут же елейным голосом – прямо журчание ручейка: – Я заставлю тебя начать, это же так просто.
Мои ноги раздвигаются, и от его языка становится тепло. Я слегка вздрагиваю, когда он отнимает голову и кладет на ее место мою руку, туда, где он начал то, с чем я так хорошо знакома. Безымянный и средний пальцы проникают внутрь, как всегда, и я удовлетворяюсь.
– Мне это нравится, – говорит он. – Я люблю наблюдать за твоим лицом. Ты настолько необычно выглядишь, когда кончаешь, просто дурнушкой делаешься и превращаешься в эту, куклу, ненасытную, с разинутым ртом. – Затем в коридор: – Дай ему еще пять долларов, Рэй, и пусть едет домой.
Я оказалась совершенно неподготовленной. Несколько лет назад я прочла «Историю О», интригующую своим началом, шокирующую после нескольких первых страниц и отталкивающую задолго до конца. Садомазохисты по натуре, уроды в черном были забавны и смешны в своих нарядах. Если бы даже самая близкая подруга сказала мне тогда, что скоро и я, после дурацкого рабочего дня, проведенного в конторе, буду привязана к ножке стола, Бог тому свидетель, я бы этому не поверила.

21 нюня
В пятницу в 16.30 он звонит мне на работу.
– К 17.30 будь в гостинице «Algonquin», в номере 312.
Однажды я там уже ужинала. Несколькими днями раньше, во время еще одного из наших бесчисленных разговоров («Давай сравним рестораны» – «И гостиницы» – «Тут есть Paris Ritz» – «Смешно» – «Тогда Zum Zum» – «Ужас» – «Паршивая кислая капуста» – «Безвкусный кофе...») я поделилась с ним соображениями о том, каким романтическим показался мне холл и роскошный красный угол, в котором я сидела с двумя клиентами. Те давно привыкли к обаянию «Algonquin». Я призналась, с каким трудом мне удается не потерять нить нашей беседы среди всего этого великолепия.
Я спешу в подземку, но как только прохожу через вращающиеся стеклянные двери, мне навстречу из-под гостиничной вывески, что напротив нашей конторы, поднимается престарелая пара. Я придерживаю перед ними дверь и чувствую, как ноют мои мышцы на бедрах, когда я повторяю про себя: «В 17.30 ты в номере». С минутным опозданием прохожу через двери «Algonquin», стучу в номер 312, еще раз: никто не отвечает, но и дверь не заперта.
А я-то думала, что он будет ждать меня. Окликаю его по имени в открытую дверь ванной. И даже – шутки ради – в открытую дверь кладовки. Никого нет. Кровать завалена грудой коробок. Не подарочными упаковками, а тем, что человек сваливает на кровать после дня покупок накануне Рождества. Ключ от номера – в пепельнице на ночном столике, а из-под телефонного диска выглядывает листок, вырванный из записной книжки, на котором его почерком значится: «Открой, прими душ и оденься».
Я начинаю с одной из маленьких магазинных сумочек компании «Брукс Бразерс». В ней – яркая голубая рубашка, такая же, какая на мне сейчас, только короче. Мужские носки в альтмановской сумке. В коробке, которая похожа на коробку для детской шапочки, лежат усы и рыжая борода, завернутые в тонкую упаковочную бумагу. Когда же я открываю самую большую из коробок, у меня начинают слегка трястись руки: темно-серый костюм и жилетка. Туфли. Галстук. Мужской парик под блондина. Маленький пакетик с заколками для волос из магазина «Вулворт`с». Белый носовой платок. Мужская летняя шляпа.
Я распихиваю упаковки и сажусь на край кровати, держа парик обеими руками. Это дорогой парик из натуральных волос, мягкий на ощупь. Тревога и возбуждение бок о бок носятся внутри меня, как обгоняющие друг друга автомобили на ночном шоссе. Каждые несколько секунд пространство между ними сужается, и они бесшумно сталкиваются или вспыхивают ровными огнями.
Я в ванной. «Эсте Лаудер», «Жан Натэ», «Вита-бат» – есть, из чего выбрать (но я не могу). Подставила по чуть-чуть каждого из них под бьющую струю. Эффекта никакого – они просто нейтрализовали друг друга. Впервые за недели я погружаюсь в обыкновенную воду без пены, среди случайных оттенков запахов. Тревога исчезает сама собой. Возбуждение проносит меня с огромной силой по протянувшимся в темноте километрам, слепящие фары всего в нескольких ярдах от серой дороги –– а я все кручу и кручу в ладонях непочатый кусок мыла.
Моюсь я в той последовательности, в которой он моет меня каждый вечер: лицо и шею, ступни и икры, спина и ягодицы.
Единственное, что не сочетается с нарядом, раскинувшимся сейчас на кровати, – это нижнее белье. Оно ласкает мне кожу. Носки подходят, рубашка тоже. Моя грудь достаточно мала, так что слой рубашки, жилетки и, наконец, костюмного пиджака полностью ее скрывает.
Я надеваю туфли – старомодный остроносый фасон, как у него, лакированные, смотрятся пикантно. И почему только женские туфли не имеют такого тонкого запаха?.. Левый поначалу слегка жмет.
Есть тут и пузырек театрального клея и кисточка, прикрепленная к внутренней стороне шляпы. Я в некоторой нерешительности: не пойму, куда намазывать клей, то ли на обратную сторону усов и бороды, то ли сразу на кожу. Намазываю в конце концов клей тонким слоем на основание усов, похожее на полотно, и пристраиваю усы под носом. Щекотно и ужасно похоже на школьные шалости. Не могу удержаться от тихого смеха. Приходится поправлять их три раза, прежде чем они ровно ложатся поверх губы.
Борода велика. Снова и снова, пока клей застывает и становится липким, я отдираю ее и прилаживаю опять. Наконец борода одинаково удалена от ушей и твердо держится под подбородком. По сравнению с этим надевать парик – одно удовольствие: я расчесываю волосы, делаю тонкий «конский хвост», сворачиваю его на макушке, прикалываю заколкой так, что он ровно распределяется по всей голове. Не успеваю я натянуть парик на голову, а он уже сидит, как надо. Осторожно приподнимаю верхний слой волос и вставляю еще несколько булавок, прикрепляя полотняное основание к своим собственным волосам. Сзади волосы парика касаются воротника рубашки, почти закрывают уши по бокам и широкой волной спадают на лоб.
В процессе распечатывания упаковочной бумаги, в которой были усы, я обнаруживаю в той же круглой коробке пару бровей. Наклеиваю их поверх своих.
Я все время сверяюсь с отражением в зеркале на туалетном столике. Останавливаюсь на деталях. Пусть теперь разбирается техника, которая позволяет вдаваться в мельчайшие детали вплоть до отпечатка большого пальца.
Я смотрю на себя со стороны.
Окно открыто.
Сейчас в зеркале появляется лицо. Нет больше бороды или съехавшего набок парика.
Тревога звенит во мне, словно звук, доносящийся с невидимой улицы, и сталкивается с возбуждением, после чего они снова несутся дальше бок о бок.
Я вижу, что он чувствует себя неловко, хотя манеры мне знакомы. И все же я его не узнаю. Напротив меня – стройный, приятного вида молодой человек. Представь мне его кто-нибудь на вечеринке, я бы ощутила где-то в глубине себя невольный отклик, кивок, может быть... У него большие серые глаза, пышные светлые волосы, густые светлые брови, тонкий нос, короткая, рыжевато-белая бородка.
Улавливая искорку возникшего взаимопонимания между нами, он кланяется в мою сторону. Ему тоже нравится то, что он видит.
Это длится всего несколько мгновений.
Яростно щемящая боль возникает во мне, тревога берет верх. Комната плывет. Я корчусь на полу у самой кровати. Одна фраза колотится у меня в груди: я хочу к маме. |
Это тоже проходит. Я поправляю челку на лбу. Открываю пачку «кэмела», лежащую на ночном столике. Я никогда еще не курила «кэмел». Мгновенно начинаю кашлять. Горло дерет. Однако во второй раз я уже настойчиво затягиваюсь глубже, резкий привкус проясняет мне мозг, голова больше не кружится, я начинаю лучше видеть. Я ощущаю спокойствие.
Я в некоторой растерянности по поводу платка: куда бы его убрать? Не могу никак вспомнить, где он держит свой. В конце концов запихиваю его в задний карман брюк. Раньше я никогда не носила туалетов с задними карманами; я сую в него руку туда и обратно, пытаясь прочувствовать скользкую ткань кармана и изгиб собственной ягодицы.
Остались две последние вещи – галстук и шляпа, и с обеими проблема. Галстук пришел, как я обнаруживаю, с инструкциями, вложенными в оберточную бумагу. Он сделал 5 рисунков. Подпись гласит: «На рисунках то, что ты видишь в зеркале, делай шаг за шагом». После первой попытки узел вышел на целый дюйм ниже верхней пуговицы рубашки, во второй раз я все делаю правильно.
Но шляпа, как ты ее ни крути, не по мне. Я тщательно прилаживаю ее на макушке, слегка прихлопываю, пристраиваю набок, то так, то эдак. Я достаточно знаю о шляпах, чтобы придать ей нужный вид, будь это мой размер или, скорее, точный размер моей головы с зашпиленными волосами и париком, но, как я ее ни напяливаю, она производит впечатление лишней. Пытаюсь даже подогнуть ноля, как у разных киноактеров или как носит один мой приятель, который пользуется ими постоянно и умеет придать себе должный вид в зеркале.
Наконец я оставляю эту мороку и кладу шляпу обратно в коробку. На часах, которые я снимаю и убираю в сумочку, 19.00. Мою руки. Я стою перед зеркалом, глядя на себя в полный рост, расстегивай и застегивая пиджак, вставляя то одну, то другую руку в карман брюк. Затем нехотя и с улыбкой снимаю серьги и прячу их вместе с часами. Кроме того, тщательно складывая многочисленные упаковки, возвращая каждый листок бумаги в соответствующую коробку или пакет, я обнаруживаю ремень.
Ремень совершенно такой же, как у него, только жестче. Он лежит у меня на левой ладони и медленно разворачивается, когда я перекладываю его на покрывало. Я разглаживаю его, зажимая безымянным и большим пальцами, затем стискиваю в кулаке пряжку. Открываю его, обматываю кожу несколько раз вокруг ладони и опять сжимаю кулак. Меня потрясает внезапное воспоминание о женщине, запястья которой привязаны к верху душа, которая извивается под свистящими ударами его ремня, снова и снова вспарывающими струю воды... Звонит телефон.
– Я в вестибюле, – говорит он. – Давай спускайся. Не забудь ключ от номера.
Я опускаю ключ в правый карман пиджака, перекладываю в правый карман брюк, кладу в левый карман пиджака... волнуюсь, что ли?
Просовываю ремень в петельки брюк, застегиваю пряжку. Беру пачку «кэмела» и коробку спичек, не знаю, куда их сунуть, и просто сжимаю в левой руке.
Рядом со мной ждет лифта невысокий, лысый мужчина. Он что-то бормочет себе под нос и быстро-быстро уходит по коридору. Я смотрю ему вслед и отчетливо вижу, что он не выше меня. В туфлях на 3-дюймовом каблуке я действительно высока для женщины, но теперь я мужчина ниже среднего роста.
В лифте у задней стенки стоит женщина в возрасте. Я делаю шаг вперед и останавливаюсь у двери. Приехав на первый этаж, я намереваюсь выйти в вестибюль, как вдруг вспоминаю о правилах приличия. Делаю шаг назад, и дама выходит первой, даже не взглянув на меня. Я краснею от стыда, но с трудом сдерживаю улыбку. Что за удивительный ритуал, думаю я одновременно смущенно и весело: я пропустила!
Он сидит на диване в углу, подводит меня к креслу, усаживает напротив себя у низкого круглого столика с медным колокольчиком, рюмкой виски и пустой пепельницей. Одет он в такой же серый костюм, как и я.
Он долго осматривает меня, проверяя туфли, как сидит жилет, как завязан галстук, бороду и волосы.
– Что со шляпой?
– Она... я не смогла заставить ее сидеть хорошо. Я долго пыталась.
Он ухмыляется. Затем тихо смеется, делает глоток своей выпивки и, похоже, остается крайне доволен.
– Не бери в голову, – говорит он наконец, продолжая улыбаться. – Ты отлично выглядишь. Ты просто великолепно выглядишь. Забудем про эту шляпу.
Он наклоняется вперед и берет обе мои руки в свои, как если бы хотел согреть руки ребенка, который ввалился в дом, соорудив на улице снеговика.
– Не нервничай, – успокаивает он. – Для волнения нет причин.
Появляется официант и замирает в двух шагах от нашего столика.
Он заказывает мне вина и себе еще виски; при этом он остается в той же позе: локти на коленях, плечи выдвинуты вперед, руки сжимают мои. Я держусь чопорно, напряженно, смотрю остановившимся взглядом на него, мимо своих рук. Меня обуревают противоречивые чувства, с которыми мне еще долго придется иметь дело, поскольку то одна, то другая перемена происходит в моей жизни каждый день с тех пор, как мы узнали друг друга. Я жутко смущена, на лице румянец, я вся трясусь – я навеселе, пьяная еще до того, как принесли вино, в огне безумного упоенья.
Официант совершенно никак не реагирует, по крайней мере судя по выражению его лица, когда он приносит нам напитки и когда я в конце концов могу заставить себя поднять на него глаза.
– Все это внутри тебя, понимаешь? – говорит человек, сидящий напротив меня, в таком же точно костюме, что и я. – Никто, кроме нас, ничего не замечает, но меня нисколько не забавляет то, что ты делаешь.
Мы двигаемся в сторону ресторана.
Там между каждым новым блюдом он берет меня за руку. Я жую с трудом, с еще большим трудом глотаю. Я выпила почти вдвое больше того количества вина, к которому привыкла. Он еще выпил в баре. Его рука свободно покоится у меня на бедре.
Наверху, в номере, он подводит меня к зеркалу. Рукой обнимает за плечи. Мы смотрим на наше отражение: двое мужчин, один высокий и свежевыбритый, второй ниже, с рыжеватой бородкой, темные костюмы, розовая и светло-голубая рубашки.
– Сними ремень, – говорит он тихим голосом, и я слушаюсь, не в силах отвести глаз от его лица в зеркале.
Не знаю, что делать дальше. Сворачиваю ремень в тугой моток, каким он был в коробке. Он отбирает его у меня.
– Давай-ка на кровать, – велит он, а потом: – Нет, на четвереньки.
Он пыжится позади меня, пытаясь расстегнуть брюки, потом говорит:
– Да спусти ты наконец эти штаны со своей задницы!
Во мне что-то надламывается, и локти уже не могут держать вес тела. Стою на коленях, голова упирается в руки. Из груди вырываются звуки, которые я не могу передать: не страх, не страсть, а невозможность отличить одно от другого, в довершение к...
Он бьет меня, подушкой накрывает голову, чтобы приглушить мои рыданья. Потом берет меня, как мужчину.
Теперь я реву еще громче, чем раньше, глаза широко открыты и обращены в темноту подушки, закрывающую мне лицо. Его толчки резко обрываются где-то глубоко во мне. Он растягивает меня плашмя, его правая рука – у меня между ног.
Лежа сверху, вытянувшись во весь рост, он приподнимает подушку, прислушивается к моим всхлипываниям. Когда я замечаю, что мы дышим синхронно, успокоено, его пальцы начинают свое едва уловимое движение. Скоро я опять начинаю дышать часто. Он снова набрасывает подушку мне на лицо, меня куда-то уносит, и скоро он кончает.
Взяв с ночного столика подбитые ватой бумажные салфетки, он вытирает у меня между ягодицами. Это блестит спермой и окрашено в розоватый оттенок.
Съеживаясь подле меня, он мурлычет:
– Такая тугая и горячая, что ты себе и представить не можешь.

23 июня
Иногда я отвлеченно задумываюсь, как это возможно, чтобы боль была такой возбуждающей.
Как–то раз, споткнувшись на каблуках, я ударилась о нижний ящик своего стола. Выругалась, запрыгала на одной ноге и поскакала в кабинет коллеги, чтобы тот пожалел меня; весь день я не могла сосредоточиться на работе, поскольку слабый, но неотступный трепет отвлекал и раздражал меня.
Но когда причина боли – он, разница между болью и удовольствием становится расплывчатой, оба эти чувства оказываются двумя сторонами одной медали: разные по качеству, но равные в конечном итоге ощущения, одинаково сильные; первое стимулирует меня, второе может настолько же меня пробудить и раскрепостить. И поскольку боль всегда составляет лишь прелюдию – иногда опережающую оргазм на много часов, но непременно к нему приводящую, – она становится такой же желанной, чувственной, такой же неотъемлемой частью любви, как нежное ласкание моей груди.

24 июня
Кто–то ломится в дверь снаружи. Сейчас 6.30 вечера, и я только-только успела привести себя в порядок.
Я выглядываю за дверь, насколько позволяет цепочка – ну и ну: он стоит, делая большие глаза, на сгибе правой руки болтается сумка консервов, между большим и указательным пальцами он цепляет верх сумки. Пополам сложенный «Пост» торчит изо рта.
Он решительно трясет головой – газета шуршит поверх сельдерея, – показывая мне, что вовсе не хочет, чтобы ему помогали.
Он идет на кухню, ставит продукты, производя неописуемый грохот, резко разворачивается, бросает «Пост» в коридор, портфель – в дверь спальни. Портфель с треском бьется об пол.
Он многозначительно мне подмигивает и обеими руками торжественно водружает бенделовскую сумку на неприбранную постель.
– После ужина, – говорит он в ответ на мои поднятые брови и ухмылку.
– Надеюсь, ты не нес газету в зубах по улице? – спрашиваю я.
– Нет, – отвечает он. – Я взял ее в рот перед тем, как постучать в дверь ногой. Для эффекта. – Он придирчиво осматривает меня с ног до головы.
– Сейчас? – спрашиваю я после того, как съеден салат.
– Нет, конечно, – отвечает он. – Как ты полагаешь, великий дегустатор, что это? Мы едим омлет.
– Его Величество не может придумать, что бы приготовить? Опять?
– Ты и это полюбишь, – зловеще роняет он. После того, как с омлетом покончено – омлеты у него всегда выходят пышные: посыпаны свежей зеленью, сверху – сыр, по краям – грибы, – я откашливаюсь.
– Сейчас?
– Точно, – говорит он. – Думаю, ты никогда этого раньше не ела. Разве я не предлагаю всегда разнообразные десерты? Так вот, у меня тут «бак-лава».
– Баклава? – У меня вырывается тяжелый вздох. Что за жуткое сочетание после яиц! Я наелась.
– Накладывай себе, пожалуйста, – говорит он. – У меня от нее слюнки текут с того самого момента, как она хищно взглянула на меня из засаленного гастронома на Бликер-стрит. Можешь посмотреть, как я буду есть.
Слизнув последние капли меда с его пальцев, я причмокиваю губами.
– Отвратительно, – говорит он. – Ты выглядишь так, будто тебе нужна ванна. У тебя какая-то дрянь на шее, Боже мой, у тебя даже брови липкие!
Он приносит мокрое полотенце и вытирает мне лицо.
– Отлично, – говорю я с пафосом. – Ну пожалуйста, можно я посмотрю, что там в бенделовской сумке?
– Тебе никогда не найти и вторую сумку, – злорадно отвечает он. – Я спрятал ее в продуктовую сумку, она раздавила томаты. Кроме того, я еще не выпил свой кофе, а без кофеина я буду все время клевать носом. Был трудный день.
Требуется еще 15 минут, чтобы мы перешли в гостиную. Я сижу на подушке у самой кушетки, пристегнутая наручниками к кофейному столику, и жду, пока он готовит себе кофе, греет мне воду для чая, моет посуду и приносит в комнату поднос.
Он несколько театрально изображает расслабленность и чувство удовлетворения: зажигает мне сигарету, закидывает ноги на столик, сдерживает зевоту, просматривает «Пост».
– ЧТО В БЕНДЕЛОВСКОЙ СУМКЕ? – ною я.
Он прикладывает указательный палец к нижней губе и хмурит брови.
– Тсс... Какая же ты грубая! Еще, как нарочно, эта консьержка. Старая леди Крайслер появится здесь с минуты на минуту. Я тебе не говорил о ней? Она из этого подъезда, квартира 15Д. Каждую неделю ей нужно услышать новую историю об изнасиловании и парочку баек о групповых нападениях. Кроме того, она до безобразия распущенна. Вот уже девять дней она лишена пикантных историй.
– Высмеиваешь физические слабости престарелой женщины, какая низость! Вот выбью сейчас из-под тебя ногой этот кофейный столик, твой позвоночник пронзит острая боль и тебя надолго парализует в пояснице.
Он подчеркнуто вздыхает, снимает ноги со столика, уходит, сразу же возвращается – в каждой руке по свертку, торжественно подняты над головой.
Он проносит свертки через всю комнату, затем становится передо мной на колени и размыкает наручники. Машинально растирает мне запястья: рефлекс, укоренившийся в нем и ничего не дающий моим рукам, на которых в этот раз, как и в большинстве случаев, не появляется даже розовой полосы в месте соприкосновения с металлом. Я уже привыкла чувствовать себя в них комфортно и оставаться невредимой.
– О`кей, – говорит он. – Я сижу здесь, а ты идешь туда, смотришь, что в сумке, и надеваешь это на себя.
– В 15Г поселился театр, – ворчу я. Он кивает.
– Еще бы, а актерский состав какой!
Сначала я открываю бенделовскую сумку. В ней, упрятанный в шесть слоев роскошной рекламной бумаги, лежит черный кружевной пояс и пара светло-серых чулок. Со швом. Непреодолимая радость овладевает мной. Я тихо смеюсь, потом хохочу, держа в руках это хитроумное приспособление, растягиваю его во всю длину высоко над головой – похоже на голый скелет или летучую мышь.
Беру и надеваю все это на голову. Ловлю одну из болтающихся застежек зубами, закрываю глаз другой, которая свалилась мне на нос, третья щекочет мне ухо.
– Караул! – вопит он. – Так экзотично ты еще никогда не выглядела.
Он визжит, рокочет, улюлюкает.
Нас несет по всей комнате – так иногда дети поддаются внезапному порыву беснования во время большой перемены; еще так бывает в сильной, далеко зашедшей стадии опьянения, когда уже не можешь втолковать шутку постороннему, когда не можешь втолковать ее самому себе, да никто и не пытается, когда нельзя перестать хохотать даже после того, как закололо в боку.
– Что происходит... – Он растирает щеки и колотит подушку перед собой.
К этому моменту я уже успокаиваюсь. Стягиваю эту штуковину с головы и зажимаю между коленями.
– Видишь ли, в чем дело, – говорит он, все еще улыбаясь. – Я уже давно охвачен одной фантазией. Какое наслаждение! Одиннадцать, черт, это даже не... в любом случае, я столько всего понаделал, заводясь от этих вещиц. С одиннадцати лет, и в пятнадцать, и в двадцать два, и в тридцать два. Черный поясок с подвязками, не в журнале, не в кино, а на живой женщине, и чулки со швом. Как ни благоволил ко мне Всевышний, я не переспал ни с одной, одетой таким образом, ни с одной. Что я могу тебе сказать... Пришлось взять быка за рога. – Он широко улыбается, делает хищный взгляд и подмигивает. – Теперь я наконец хочу увидеть, как все это выглядит на самом деле.
Я никогда не носила подвязок, объясняю я ему, хотя и думала о том, чтобы купить. Возвращаюсь к этой мысли вот уже много лет. Не помню, рассказываю ему, должно ли это было быть черным или розовым, или, может, белым.
Мы снова смеемся.
Он описывает мне солидную продавщицу, которая его обслуживала, – женщину возраста наших матерей, полногрудую, неприступную, с блестящими губами, совершенно неинтересную. Она разложила перед ним целый набор сбивающих с толку вещей и указала на их отличительные особенности: усовершенствованные застежки, прокладка из эластика на обратной стороне (чтобы лучше носилось), особенные швы, маленькие розочки из контрастной материи и цветные перламутровые кнопки – все, разумеется, стирается в холодной воде.
– Сэр, вы выбрали две наиболее ходовые модели, – сказала она ему.
Он хотел было спросить, а что же тогда с остальными, но она его опередила.
– Что-нибудь еще? – спросила она, почти ядовитым, как ему показалось, тоном.
– А теперь загляни в другую коробку, – сияя, говорит он и отодвигает от кушетки низенький столик.
Он сидит, раздвинув ноги, ступни утопают в половике. Локти на коленях, подбородок упирается в ладони. Безымянными пальцами поглаживает виски.
Волосы, вымытые под душем, который он принял перед ужином, мягко спадают ему на лоб. Отличная белая батистовая рубашка, изрядно протертая у воротника, незастегнутая, с закатанными рукавами, кудрявые волосы на груди постепенно редеют книзу, исчезая в старых мешковатых теннисных шортах.
– Ты не можешь себе представить, как сейчас выглядишь, – говорю я. – Робинзон, счастливый на своем острове – долой все костюмы! Я без ума от тебя.
Он прищуривается и закусывает нижнюю губу верхними зубами, пытаясь изобразить ухмылку. Это его маска нерешительности, она так мне мила и так неимоверно дорога, что сознание мое начинает затуманиваться. Он лежит на кушетке, голова запрокинута на подушки, выгнутая шея белеет на всю комнату. Он запускает обе пятерни в волосы и не спеша, ровным голосом произносит в потолок:
– Пусть все идет так, как идет. Мы должны продолжать в том же духе.
Затем, садясь, наклоняясь плечами вперед и выбрасывая волной руку, он указывает на меня пальцем и кричит командным тоном:
– Открыть другую сумку, будь она неладна! Ты льстишь мне и скулишь весь вечер. Теперь посмотрим, как ты умеешь шевелить ногами!
– Да, сэр, есть, сэр! – отвечаю я.
В сумке находится коробка фирмы «Шарль Жор–дан», универмага, на который я до сих пор смотрела только снаружи, отдавая себе отчет в том, что даже моя карточка Блумингдейла иногда оказывается для меня слишком дорогим искушением.
Я приподнимаю яркую бежевую крышку.
Завернутая в еще один тонкий слой упаковочной бумаги, там лежит пара элегантнейших светло-серых замшевых туфель-лодочек с такими высокими каблуками, что мне становится страшно.
– Сам в них ходи, – с жаром выдаю я. – Господи, я даже не предполагала, что на свете бывают такие высокие каблуки!
Он чудно скачет через всю комнату и припадает к полу у моих ног, застенчиво улыбаясь.
– О, да, я понимаю, что ты имеешь в виду!
– Понимаешь, что я имею в виду? – повторяю я. Еще бы тебе не понять! Ты уверен, что это называется туфлями?
– Это действительно туфли, – оправдывается он. – Вижу, они тебе не нравятся. Неужели совсем? Я имею в виду все, кроме каблуков.
– Разумеется, – отвечаю я, держа туфли в обеих руках, чувствуя мягкую, как бархат, замшу. – А не нравится мне в них как раз то, что они сногсшибательные. Потому что слишком дорого приходится платить за успех, если приходится забираться на такую недоступную высоту.
Он пожимает плечами, неожиданно неловко.
– Видишь ли, – говорит он, – они и впрямь не для носки, то есть на улице. – Помахивает фирменной упаковкой. – Зато как раз для нас. Для меня, вернее. Я хочу сказать, для нас обоих. Мне нужно, чтобы ты... ну, в общем... но если ты действительно о них такого плохого мнения...
Все, он сразу становится лет на десять моложе меня, очень юный паренек, упрашивающий меня выпить с ним и боящийся, что ему откажут. Никогда прежде я не видела его таким.
– Дорогой, – говорю я, меня захватывает, и я выпаливаю: – Они чудесны, потрогай, какой материал, конечно, я буду их носить...
– Я рад, – отвечает он, и в голосе его еще слышится застенчивость. – Я надеялся на это. Была вероятность, что они тебе понравятся. – И снова оживленно: – Надень-ка на себя эту бяку.
Я так и делаю.
Как и все вечера, вплоть до сегодняшнего, я одета только в рубашку, так что много времени это не занимает, несмотря на то, что выравнивание швов требует гораздо больше сноровки, чем можно было предположить.
– Я захватил с собой твои черные туфли, – говорит он. – Я настоял, и они нашли девушку с таким же размером. Бедняжка перемерила девять пар, прежде чем я остановился на этих. Слава Богу, у тебя расхожий размер.
Каблуки делают меня такой высокой, что мы оказываемся нос к носу.
Он легко притягивает меня к себе, поглаживает ладонями бока, поднимает руки к груди, растопырив пальцы, делает едва ощутимые круговые движения вокруг сосков. Лицо его при этом ничего не выражает. Только в серых зрачках, в которые я смотрюсь, отражаются два миниатюрных личика.
Руки опускаются до середины груди, до черного пояса. Он обводит его вдоль края вокруг моего тела, затем съезжает по каждой бретельке вниз, до того места, где начинаются чулки. Пояс почти непрозрачный.
Он включает торшер позади нас.
– Стой тут, – говорит он, возвращаясь к кушетке и садясь на нее. – А теперь, – продолжает он слегка осипшим голосом, – иди сюда. Не спеши.
Я медленно двигаюсь по ковру. Делаю мелкие шажки, осторожно, тело приняло непривычное положение. Руки неловко висят вдоль бедер. Что-то гудит в ушах. Грудь вздымается при каждом вздохе.
– Теперь повернись кругом, – говорит он, когда я оказываюсь в нескольких шагах от кушетки. Я едва его слышу. – И приподними рубашку.
Я поворачиваюсь и стою совершенно прямо. Задираю рубашку локтями.
– Ты что, испарился? – спрашиваю я, как оказывается, тонким, глуповатым голоском.
– Не дурачься, это настоящее зрелище, – мурлычет он где-то позади меня. – Это великолепное зрелище, дорогая.
Глаза мои закрываются, и я слушаю шум в ушах, в то время, как каждый дюйм моего тела требует прикосновения. Пытаясь избавиться от шума, я встряхиваю головой, и мне в рот лезут волосы. «Ну пожалуйста, – думаю я. – Ну скорей!»
– Становись на четвереньки, – говорит он. – И рубашку подними. Задари кверху, я хочу видеть твою задницу.
Я разглядываю плотное переплетение нитей половика густого серого цвета, он всего в нескольких дюймах от моего лица.
– Теперь ползи, – слышится его очень тихий голос. – Ползи к двери, просто поползай.
Я переставляю правую руку, правое колено, левую руку. Про себя думаю: кажется, слоны делают это наоборот. Левое колено...
Чья-то приглушенная речь нарушает тишину квартиры. Я приостанавливаюсь. Хлопает дверь. Этажом ниже начинает свои упражнения виолончелист, и я с интересом прислушиваюсь к его необыкновенному вступительному взрыву аккордов. Я всегда полагала, что музыканты разогреваются медленно, как бегуны – трусцой. Этот же наяривает с надрывом, оглушительно, постепенно затухая лишь к концу третьего часа. Он лысый, точно, как-то я его видела в лифте.
– Не могу, – говорю я.
Голос словно заставляет мое тело скорчиваться.
Через мгновение я прижата лицом к ковру, который стоящему в полный рост кажется безупречно гладким, но на самом деле вовсе не настолько мягок, когда трешься о него щекой.
Я сажусь.
Высота каблуков не дает мне принять ту позу, которой я вдруг страстно хочу: колени подняты вверх, к подбородку, и обхвачены руками.
– Ну, что там у тебя? – спрашивает он нейтральным тоном.
Я глупо себя чувствую. Просто по-дурацки. Лампа на другом конце комнаты горит недостаточно ярко, чтобы я могла видеть выражение его лица. Он складывает руки за головой и откидывается на подушку дивана.
Я пробую встать.
– Ковер колется, – говорю я себе под нос, но так, как будто выдаю ценную информацию, и усаживаюсь в ближайшее кресло.
Я закутываюсь в рубашку и скрещиваю руки на груди. Один рукав раскатался, и я натягиваю его на пальцы, сжав их в кулак.
– Можно подумать, что мы еще через все это не прошли, – говорит он, не глядя на меня. – Ненавижу упаковывать вещи. А еще больше распаковывать. В прошлый раз на распаковку твоего чемодана у меня ушла неделя.
Виолончелист внизу ревет, как кошка.
– Никак не пойму, почему у тебя такая дурацкая память, почему тебя всегда приходится заставлять? Перед тем, как ты ответишь, нет, я не хочу этого делать... почему у тебя не возникает даже мысли о том, чтобы продемонстрировать мне, как ты снимаешь пояс. Почему одна твоя нога не помнит, что делала другая, когда ты получала удовлетворение? Каждый раз мы не можем как следует трахнуться без предварительных переговоров, и все-таки всегда, несмотря ни на что, ты в конце концов делаешь, как тебе говорят.
– Нет, – отвечаю я едва слышно. Затем громко: –Не нужно, ну пожалуйста.
Он наклоняется ко мне, отводит со лба непослушную прядь.
– Я начинаю чувствовать себя, как собака, говорю я. – Ползать... боюсь, что ты просто решил меня высмеять.
– Ты должна чувствовать себя по-дурацки. Что за глупости! Если мне когда-нибудь понадобится над тобой посмеяться, я дам тебе знать.
Я молча мотаю головой.
Он ходит взад-вперед по комнате, вглядываясь в меня хмуро и пристально. Я неподвижно сижу на краешке кресла, плотно сжав колени и обхватив себя руками за живот.
Теперь его ладони на моих плечах.
Меня тянет назад, пока я не касаюсь лопатками спинки кресла. Его рука оказывается у меня в волосах, массирует кожу, сжимается в кулак.
Моя голова послушно запрокидывается назад, пока лицо не занимает горизонтальное положение. Макушкой я упираюсь в его конец. Нижней частью ладони он растирает мне подбородок.
Скоро мой рот раскрывается.
Когда я начинаю стонать, он покидает комнату и возвращается с хлыстом. Кладет его на кофейный столик.
– Посмотри на это, – говорит он. – Посмотри на меня. За три минуты я тебя так выдеру, что потом ты неделю будешь лежать в постели.
Я едва его слышу. Я ощущаю, как мое горло превращается в некую оптическую трубу с картинок в средневековых рукописях. Он позволяет мне лишь жадно глотать воздух. Губы онемели.
– Ползи, – повторяет он.
Я снова на четвереньках. Сильно прижимаю лицо к правому плечу и чувствую, как начавшаяся дрожь в подбородке, вместо того, чтобы прекратиться, передается от одной кости к другой, сотрясая руки, потом ноги и, наконец, все тело до кончиков пальцев.
Я слышу, как хлыст соскальзывает по скатерти.
Резкая боль обжигает мне бедра. Как по мановению волшебной палочки слезы сами льются из глаз. Словно освободившись от страшного оцепенения, я легко и свободно ползу от кресла до двери, потом – к лампе в дальнем углу комнаты. Вокруг моих рук вьются восьмерки. Оба чулка порвались на коленях, и я чувствую, как они ползут вверх по бедрам.
Когда я почти подползаю обратно к кушетке, он опережает меня, отталкивает, переворачивает на спину.
Это впервые с ним да, и вообще впервые происходит со мной, когда я кончаю одновременно с любовником.
Он облизывает мне лицо. От каждого движения его языка становится сначала тепло, потом резко холодно – пот и слюна испаряются в перерабатываемом кондиционером воздухе.
Когда он прекращает, я открываю глаза.
– Ты все-таки ударил меня, – шепотом выдавливаю я. – Даже когда я делала то, что ты...
– Да, – отвечает он.
– Потому что ты любишь причинять мне боль, – шепчу я.
– Да, – говорит он. – И смотреть, как ты вздрагиваешь, и владеть тобой, слышать, как ты унижаешься. Люблю звуки, которые ты издаешь, когда не можешь больше молчать и сдерживаться, люблю смотреть на твои синяки, зная, откуда они взялись, эти ссадины на твоей заднице.
Я зябко поеживаюсь.
Он приподнимается на мне и выдергивает старое одеяло, которое держит сложенным под диванной подушкой в углу кушетки. Одним рывком разворачивает его, накрывает меня и говорит, убирая разодранный шелк с моего подбородка:
– И потому еще, что ты сама этого хочешь.
– Да, – бормочу я. – Никогда больше... никогда, пока...
– Я знаю, – говорит он мне прямо в ухо, и его рука зарывается мне в волосы, успокаивающе поглаживая голову.

29 июня
Никто не видел меня обнаженной, кроме него, одного парня по имени Джимми и женщины, чье имя мне не сказали. Время от времени, находясь в ванной или перехватив свое отражение в зеркале, я рассматриваю синяки, рассматриваю с относительным интересом, с каким рассматривают фотографии чужих двоюродных
братьев и сестер. Они не имеют ко мне ни малейшего отношения. Мое тело тоже не имеет ко мне никакого отношения. Оно всего лишь приманка, которая может быть использована любым способом, как ему только заблагорассудится, до полного изнеможения нас обоих.

4 июля
– Сегодня на вечер я нанял массажиста, – говорит он, раздевая меня перед принятием ванны.
Он отбрасывает мою блузку на белый кафельный пол. Я вышагиваю из юбки и сижу на краю ванны, пока он снимает туфли, потом опять встаю, чтобы он мог стянуть с меня трусики.
Они ему очень нравятся – белый хлопок, производство фирмы «Вулворт». И юбку он тоже любит. Осторожно натягивая ее этим утром мне на бедра, он говорит:
– Это моя самая любимая юбка из всех тех, что ты носишь, принимая во внимание твою задницу.
Я наблюдаю за тем, как он наклоняется над ванной, вставляет затычку, вытягивает руку, чтобы после секундного колебания выбрать пакет с яркими надписями, который затесался между пузырьками, выстроенными вдоль внешнего края ванны.
Он снова наклоняется вперед, на сей раз, чтобы включить воду, пробует температуру, подкручивает левый кран и тщательно размешивает зеленый порошок под струей воды.
Внезапно мне в голову приходит мысль о том, как неуместно он здесь выглядит: мужчина в прекрасно сидящем на нем деловом костюме, при этом его галстук расположен точно посередине двух уголков воротничка рубашки, как у человека, собирающегося выступать на конференции, передавать новости по телевизору или присутствовать на предварительном слушании очередного семейного скандала во время бракоразводного процесса.
Не будучи занят ничем из того, для чего он одет, и склонясь над густыми парами, поднимающимися из ванны, он одной рукой упирается в фарфоровый край, другой водит по быстро образующейся пене.
– Правда неплохо? – фыркает он. – Пожалуй, запаха маловато, не совсем «с ароматами трав», как они уверяют на своей упаковке, но все равно здорово.
Я киваю. Он улыбается мне с такой теплотой, с прямо-таки блаженством, что у меня комок подступает к горлу: все, о чем только и можно было мечтать, это комнатка, заполненная паром с запахом лаванды и слабым ароматом мяты.
Он выходит и возвращается с наручниками.
Я протягиваю ему руки, он защелкивает наручники на запястьях и поддерживает меня за локти, когда я делаю шаг в воду. Она близка к чересчур горячей, но я знаю: она покажется мне нормальной как раз в тот момент, когда я окунусь полностью.
Глубокая ванна заполнена на три четверти, и мне приходится задирать подбородок, чтобы не хлебнуть пены. Только выключив воду и еще раз окинув меня взглядом, он ослабляет галстук и снимает пиджак.
Я слышу, как он возится на кухне, на кафеле его шаги звучат отчетливо, на коврике в гостиной – приглушены... ПРОНИК В ТАЙНЫ МОЕГО СЕРДЦА... над горами пены начинает литься голос Криса Кристоферсона. Мы слушаем «WQXR» с тех пор, как я к слову замечаю во время нашего давно позабытого разговора, что радиостанция, которая сейчас передает, моя самая любимая. Он сказал, что такого мрачного Вивальди, какого подобрали они, ему еще не приходилось слышать.
– Тебе не нужно объясняться, – воскликнула я тогда. – Поймай другую волну, это же твоя квартира!
Он усмехнулся, подмигнул мне и сказал:
– А я знаю.
И решил, что, хотя это и не первоклассный Вивальди, послушать его все же стоит.
КАЖДУЮ НОЧЬ ОН ДАРИЛ МНЕ СВОЕ ТЕПЛО...
Он возвращается со стаканом «чеблиса», садится на корточки у ванны, правой рукой подносит и наклоняет стакан, чтобы я сделала глоток...
... ПРОМЕНЯТЬ ВСЕ ГРЯДУЩИЕ ДНИ НА ВЧЕРАШНИЙ ОДИН...
Левой рукой стряхивает пузырьки с моего подбородка. Вино на языке холодно, как лед.
... ПРИЖИМАЯ ТЕЛО БОББИ К СВОЕМУ...
Он усаживается на туалетный столик и одной рукой расстегивает жилетку, делая три долгих глотка.
– Его зовут Джимми, у него ирландское произношение, я договаривался с ним по телефону. Ты слышала когда-нибудь об ирландце-массажисте?
– Нет, – признаюсь я и хихикаю.
... СВОБОДА – ЭТО ПРОСТО ДРУГОЕ НАЗВАНИЕ ДЛЯ...
– Я думала, что они все шведы... ... И БОЛЬШЕ НЕЧЕГО ТЕРЯТЬ...
– Я тоже, – говорит он. – Или, на худой конец, французы.
... НИЧТО НЕ СТОИТ НИЧЕГО...
– А для чего он придет?
... но можно СВОБОДНО...
– Наверное, забацает чечетку на кухонном столе – что за глупый вопрос!
... ЛЕГКО ПОЧУВСТВОВАТЬ СЕБЯ ХОРОШО...
– Это тот твой массажист, о котором ты мне рассказывал?
... СЕБЯ ПОЧУВСТВОВАТЬ ЛЕГКО Я БЫЛ НЕ ПРОЧЬ...
– Я думал, ты не захочешь другого.
Пожалуй, что да, так и есть. Я никогда не могу сказать что-нибудь просто так – что угодно – и считать это забытым. Он обращает внимание на все, что я говорю, приспособиться к этому трудно, нечасто сталкиваешься с такой странной привычкой. Его ничто не интересует и не затрагивает в каждый определенный момент.
Хлопает дверца холодильника.
Щелкают две банки пива.
Начинается невнятное бормотание, которое только еще сильнее усыпляет меня. Я почти проваливаюсь в сон.
– ...Двадцать пять максимум. Снова включается лампа.
Мне велят лечь поперек кровати лицом вниз.
Простыня накинута на ноги.
Я слышу скрип дверцы кладовки и сухой шорох выдернутой из стираного белья свежей простыни.
Холодная ткань свисает с моих плеч и спины.
Расстегивается ремень.
Слышно потрескивание вытягиваемой из брючных петель кожи.
Сейчас моя спина разделена на различные участки. Те части, которые были массированы и разглажены до полного успокоения, прикрыты простынями. Та же часть, которая выставлена наружу, напряжена и едва заметно обдувается воздухом из кондиционера.
– В чем дело, Джимми, – рычит он. – Ты, оказывается, не настоящий мужчина.
Покашливание.
– Ты не понял, – говорит он снова ровным голосом. – Я же сказал, ты не сделаешь ей больно, обещаю. Видишь, она не сопротивляется. Или она, по-твоему, соседей позовет? Просто ей будет немного жарко, говорю тебе, она от этого просто тащится.
– Тогда с а м и ее и дубасьте.
– Хорошо, тридцать.
Матрац проседает под весом тела, взгромоздившегося на меня справа. Я ошарашена сразу несколькими вещами и прячу голову в изгибе локтя.
– На такую ставку можешь всегда рассчитывать, – слышен его голос у самой моей головки.
Пахнуло пивом и потом. Матрац подо мной опять задвигался, поскольку тело справа поменяло положение. Чья-то рука появляется в моих волосах, и голова запрокидывается кверху.
Я открываю глаза.
– Тридцать пять. Следует тяжелый удар.
Он скрутился в комок на полу около кровати. Наши лица почти соприкасаются. Белизна его глаз нарушена краснотой, зрачки расширены. Теперь я уже не могу удержаться от рыданий и начинаю судорожно вздрагивать.
– Сорок, – говорит он приглушенным голосом. Его лоб блестит.
Тело наверху уперлось мне в середину спины коленом, и от следующего удара у меня широко раскрывается рот. Я молча борюсь, пытаясь одной рукой вытащить его кулак из волос, а другой отталкиваю от себя его лицо и при этом брыкаюсь. Он сдавливает мои запястья в мертвой хватке.
– Ну, давай, ты, ублюдок, пятьдесят, – шипит он и закрывает мой рот своим.
Следующий удар заставляет меня стонать у него во рту, а после удара, который нагоняет предыдущий, я вырываюсь и плачу в голос.
– Достаточно, Джимми, – говорит он, как будто обращается к официанту, который принес ему слишком большую порцию, или ребенку, капризничающему в конце утомительного дня.

7 июля
В течение продолжительного времени правила моей жизни днем остаются прежними: я независима, сама себя содержу (включая обеды и пустую квартиру, причем за газ и телефон приходится платить какой-то мизер), сама принимаю решения, сама выбираю.
Правило же ночной жизни гласит, что я беспомощна, зависима, что меня полностью обеспечивают. От меня не требуется никаких решений, и у меня нет никаких обязанностей. У меня нет выбора.
Но я люблю, люблю, люблю, люблю это.
С той самой минуты, как я закрываю за собой его входную дверь, мне больше ничего не надо делать, я оказываюсь там для, того, чтобы делали со мной. Некто берет мою жизнь под контроль, всю, до мельчайших деталей. Когда контроль не в моих руках, мне могут только разрешить быть не под контролем. В течение недель, до самого конца, я переполнена ошеломляющим ощущением облегчения, оттого что груз взрослости свалился с моих плеч.
«Позволь, я завяжу тебе глаза?» – вот первый и последний вопрос из заданных мне, имевший хоть какое-то значение. После него ничто уже не зависит от моего согласия или несогласия (хотя раз или два мои сомнения в своей правоте стали частью процесса: чтобы прояснить мне самой мои пристрастия), от моих взвешенных «за» и «против» – практического, абстрактного, морального характера, от анализа последствий.
Есть только сладостное упоение от ощущения себя свидетелем чужой личной жизни, полностью лишающей индивидуальности. Дикое наслаждение отречения от самой себя.

8 июля
Я просыпаюсь и чувствую себя не совсем хорошо. После завтрака мне ничуть не лучше, а к одиннадцати часам еще только хуже. К обеду меня сильно знобит. Я заказываю куриные щи в картонной упаковке и собираюсь поесть за своим столиком, но первая же ложка похожа на подгорелое масло. Я не могу заставить себя съесть еще хоть одну.
К трем часам дня я понимаю, что это вовсе не временный дискомфорт. Я говорю своему секретарю в приемной, что больна и поехала домой – к себе в квартиру.
У меня с трудом хватает сил на то, чтобы закрыть дверь. Затхлый запах ударяет мне в нос.
В квартире невыносимо душно. Пылинки витают в воздухе перед закрытыми окнами, зеркало на камине переливается причудливыми блестками.
Я заползаю на кровать, непроизвольно содрогаясь, однако оказываюсь не в состояний забраться под одеяло. Я стягиваю покрывало книзу и все же резко перехватываю свободный конец, который натягиваю себе на плечи.
Солнце светит мне прямо в лицо, и оно горит, как будто на нем разожгли костер. Как только я приподнимаю голову с подушки и пытаюсь встать и закрыть шторы, у меня начинается такое кружение перед глазами, что я не могу держать их долго открытыми.
Звонок телефона избавляет меня от ночного кошмара о полчищах огромных рыжих муравьев. Я сбрасываю покрывало и прикладываю трубку к уху, не открывая глаз.
– Что случилось? – спрашивает он.
– Кажется, я что-то подхватила, – бормочу я, ощущая такой холод, как будто растянулась на льду, а не на кровати.
– Я сейчас буду, – говорит он. Телефон щелкает, потом гудит.
– Не надо, – прошу я и прикладываю трубку к груди.
Меня тошнит, думаю я, и это слово очень похоже на волчок, который все крутится у меня в голове. Меня никогда не тошнило, тем более среди лета, это самое смешное, самое...
В следующий раз я разбужена звонком в дверь. Похоже на колокольный звон. Он все звонит и звонит.
В конце концов шум оказывается для меня еще более невыносимым, чем необходимость вставать с постели.
Я тащусь к двери, ни разу не открыв глаз.
Когда я принимаюсь твердить: «Я хочу остаться здесь», он берет меня на руки, ногой захлопывает за собой дверь и несет меня к лифту.
– Когда меня тошнит, я ненавижу всех. Ненавижу, когда вокруг меня народ, – бормочу я ему в шею. – Меня должно тошнить в моей собственной постели, – кричу я так громко, как только могу.
– Да ладно уж, вовсе тебя не тошнит, – говорит он, поддерживая меня в вертикальном положении, пока мы спускаемся в лифте.
У меня слишком кружится голова, чтобы отвечать.
Он наполовину вносит, наполовину втаскивает меня в поджидающее такси. Потом следует какое-то мелькание рук и ног, еще одна поездка на лифте, и вот уже я в постели, которую к этому времени знаю лучше, чем свою, на сей раз переодетая в одну из его рубашек. – Схожу, градусник куплю, – слышу я его голос сквозь туман в голове.
Через некоторое время моих губ касается холодный стакан, потом он исчезает, потом слышно, как он говорит по телефону.
Кто-то трясет меня за плечо.
– Это... моя подруга, она еще за квартирой присматривает.
Надо мной вырисовывается розовощекий мужчина, безостановочно и с пугающей быстротой сверкающий квадратными перламутровыми зубами. Мне что-то кладется на язык, кто-то меня осматривает.
Потом снова его голос.
– ...покупка всякой ерунды в аптеке. И горькое лекарство.
Я все еще силюсь объяснить, как мне хочется, чтобы вокруг никого не было, когда меня тошнит, что я держусь этой линии с подросткового возраста. Но у меня ужасно ломит тело, и из-за этого мне кажется, что объяснение не стоит усилий...
Я просыпаюсь в темной комнате, настольные часы показывают 4.00. Мышцы ноют еще сильнее, чем прежде, но, по крайней мере, больше не кружится голова.
– Велено спать круглые сутки, – говорит он от двери. – Хорошо, что ты встала, тебе надо бы еще выпить таблеток.
– Чем ты меня пичкаешь?
– Всякой дрянью, прописанной Фрэдом. У тебя грипп.
– А ты что здесь делаешь? – спрашиваю я, в ответ на что он усмехается.
– Живу вот.
– Почему ты не на работе? – Я слишком слаба, чтобы шутить.
– Я договорился, – говорит он. – И у тебя в конторе тоже. Пару дней с тобой кто-то должен посидеть.
– Нет, мне не надо, – отвечаю я, но, еще не закончив фразы, понимаю, что так надо, что мне действительно нужен кто-то рядом, что он правильно поступил, оставшись дома, и что мне просто необходимо, чтобы обо мне заботились. Я ничего не говорю, и он отвечает тем же.
Он остается со мной весь последующий день и еще утро. Я пролежала в постели пять дней, а выходные провожу, сидя в полудреме на кушетке в гостиной.
Он покупает ночничок – стойку белого цвета: неплохо продуманная вещь, с ножками, боковым отделением для газет и полкой, которая передвигается вертикально на шарнире, как пюпитр.
Он дает мне аспирин и антибиотики. Три дня я пью состряпанное им варево и все спрашиваю, что это такое. Оказывается – смесь из абрикосового, грейпфрутового сока и рома, «развести всего поровну и довести почти до кипения».
Я сижу прямо, прислонившись к спинке кровати в его спальне с кондиционером. Снаружи жарит июль – другой континент. А здесь, внутри, шторки закрыты, у меня на плечах – его лыжный свитер, я пью дымящуюся желтую гадость и прекрасно засыпаю после каждой такой кружки с восьмью ирбисами.
Потом появляются супы. Потом он готовит молоко в углу, перемешивая ваниль и землянику, пока мы наконец не переходим к нашей обычной пище, ориентируясь на его меняющееся расписание.
К этому времени я бодрствую уже более значительные промежутки времени. Голова становится ясной, хотя физически я продолжаю чувствовать себя так, словно меня уронили с огромной высоты.
Он перетаскивает телевизор в спальню и кладет пульт дистанционного управления рядом со мной на подушку. И еще кучу журналов. Вечером он сидит в кресле возле кровати и пересказывает мне сплетни, которые специально собрал, пригласив одного из моих коллег на ланч. Потом вслух читает газету. Он учит меня играть в покер и позволяет выигрывать. Спит он на кровати в гостиной.
Так со мной никто не нянчился с тех пор, когда в восемь лет у меня нашли бытовой сифилис.

11 июля
Сегодня последний день, когда я могу успеть поздравить маму с днем рождения. Ужасно жаркая суббота. Однако трудно предположить, что за окнами + 90F: воздух в Саксе охлажден до бодрящей температуры, по улицам, невзирая ни на что, рыскают орды покупателей.
Мы обходим один из ювелирных отделов и присматриваем медальоны и тонкие золотые цепочки. Я останавливаю свой выбор на одном в форме сердца и еще одном с открывающейся крышечкой, под которой спрятан миниатюрный букет незабудок ручной росписи.
– Укради его, – шепчет он.
Я выпрямляюсь, словно проглотила кол, отстраняюсь от кучи тюков, которые стоящая рядом женщина втиснула между прилавком и приподнятой ногой.
Его спина скрывается в толпе.
Руки у меня горят так, что вот-вот вспыхнут волосы. Я жду, пока кровь не отхлынет от моего лица.
Левая рука лежит на прилавке.
Я наблюдаю за пульсирующей веной, потом теряю ее из виду и перевожу взгляд на ладонь: она прикрыла медальон-сердечко.
Продавщица стоит в двух шагах от меня. С ней разговаривают сразу три покупателя. У нее заметны круги под глазами и морщины вокруг рта.
Это же не ярмарка, чтобы воровать по субботам, подсказывает мне внутренний голос. Только посмотрите на нее: она вцепилась в прилавок, как во время налета, ей надоело, ей осточертело быть вежливой, она с радостью наорала бы на нас на всех: мне нужен перерыв! провалитесь вы все пропадом! я домой хочу!
Для той мерзости, которую ты задумала, говорит мне внутренний голос, нужно было выбрать хотя бы утро вторника и почему у тебя вечно нет в кармане ни гроша, каким расплачиваются в телефонных будках, так что теперь тебе – и это в твоем-то положении – приходится промышлять магазинными кражами...
Правой рукой я беру другой медальон и ближайшую золотую цепочку и громко говорю в сторону продавщицы:
– Я беру вот эти, будьте любезны, вы не пробьете?
– О, я их тоже обожаю, – улыбается она мне.
Я вожусь с чековой книжкой, выписываю квитанцию, хватаю бумажный пакет...
Он стоит, прислонившись к указателю на автобусной остановке, на другой стороне 15-й улицы.
Машет мне и наклоняется к окошку только что притормозившего возле него такси. Он ждет, держа заднюю дверцу открытой, пока я не перейду улицу и не заберусь на заднее сиденье, садится сам, называет водителю свой адрес и торжественно произносит:
– Великолепная сработанность, вот бы я как сказал, и воздух, к тому же, стал прохладнее.
Только после этого он протягивает мне открытую ладонь.
Я бросаю медальон – совсем вымокший в моем кулаке – на сухую кожу.
– Я купила еще один, – говорю я. – Не могла же я уйти...
Он смеется, одной рукой треплет мне волосы, другой притягивает к себе. Я склоняю голову ему на грудь. Ощущаю свежесть его рубашки. Его кожа так благоухает мылом, как будто он только что из душа. – Не могу молчать о том, что у меня на уме, – говорит он. – Я все скажу. – И потом с наигранным непониманием: – Ты что дрожишь? – И крепко меня обнимает.
Он благодарен мне, но так подчеркнуто и с такой легкостью, что я думаю: он знал все время, что я пойду на это, он нисколько в этом не сомневался.
Я поворачиваю голову, пока она не оказывается под его рукой, и закрываю глаза. Мне совсем не потребовалось на это времени, размышляю я, я не затратила ни малейших усилий, все получилось играючи.
Только мы приходим домой, как он надписывает конверт, заворачивает медальон в несколько слоев туалетной бумаги вместе с ценником на $39,95 и наклеивает на конверт марку.
Беги вниз в вестибюль и отправь это, будь умницей. Они получат его обратно во вторник.
Я тупо гляжу на него, потом перевожу взгляд на конверт.
Он щелкает пальцами.
– Знаешь, что мы забыли? Упаковочную бумагу для медальона в подарок твоей маме. Почему ты не дала его упаковать? Я схожу куплю чего-нибудь в аптеке, а когда вернусь, надеюсь, этот глупый взгляд исчезнет с твоего лица.

14 июля
Несколько дней спустя он показывает мне отличнейший нож, каких я никогда не видела. Я сижу у него на коленях, когда он извлекает его из внутреннего кармана пиджака. Серебряная рукоятка с перламутровым набором. Он показывает мне, как с легким щелчком вынимать лезвие и как снова прятать сверкающую сталь в серебро ручной работы.
– Хочешь попробовать?
Тонкая рукоятка лежит в моей ладони, холодная и такая знакомая, как будто я получила ее много лет назад в подарок – в честь совершеннолетия.
Я неохотно возвращаю полюбившуюся вещицу.
Он снова обнажает лезвие, легко прикладывает острие к моему горлу, проводит по коже.
Я запрокидываю голову, еще сильнее, до тех пор, пока шея не перестает гнуться. Стальной кончик выглядит безобидным – как зубочистка.
– Не смейся, – говорит он. – Я пойду и на... – Но я действительно смеюсь, и он знает, что я не кончу, и отнимает зубочистку только тогда, когда я уже просто закатываюсь.
– Я отдерну нож в нужный момент, – говорит он. – В нужный, понимаешь?
– У тебя самые дурацкие шуточки из всех, которые я только встречала у знакомых мне мужчин, – хрипло говорю я, поскольку голова моя все еще запрокинута.
– Не пытайся раздражать меня рассказами о своих прошлых любовниках, – говорит он. – Это грязно. Только дрянь так поступает.
– А я такая и есть, – отвечаю я. – Наконец-то ты видишь меня в истинном свете.
– Наконец в истинном свете, – повторяет он. – Что за несносное самомнение, а то я не знал, что ты из себя представляешь, когда впервые посмотрел в твою сторону!
– Ах, так! – говорю я садясь. – Ах, так!
Я не знаю, что сказать дальше, но мне не приходится беспокоиться.
Он перебивает мои расплывчатые, не созревшие, бессвязные обрывки мыслей.
– На следующей неделе ты кого-нибудь ограбишь. Лучше всего в лифте. Облачишься в свой наряд Синей Бороды, и только не говори мне об этом ничего раньше времени. А сейчас слезай с меня, теперь, как пить дать, я дня три ног разогнуть не смогу.
Я сразу же понимаю, о каком лифте идет речь.
Я частенько вытаскиваю на ланч свою подругу из конторы, которая находится в двух кварталах от моей. Я знаю, что вторым этажом ее фирмы никто месяцами не пользуется, а дверь на лестницу не заперта.
На следующий день в три часа у нас совещание. Через полчаса оно заканчивается, и я еду подземкой к нему домой вместо того, чтобы вернуться к себе в контору.
День выдается сырой, и поездка назад в жилые кварталы не очень-то приятна. Как они могут продолжать так одеваться в середине июля, думаю я, потея в рубашке, жилетке и пиджаке.
Женщина в наряде без рукавов легкомысленно на меня поглядывает; похоже, она под мухой.
Я нащупываю в кармане гладкий, продолговатый предмет, ожидая, что от него, как от древнего молитвенника, будут исходить какие-нибудь наставления.
Я обмениваюсь несколькими кивками с его швейцаром. Оттого, что тот меня не узнал, я чувствую себя невидимой и одурманенной. Стою перед доской, на которой вывешены названия компаний и номера их офисов, искоса поглядывая на людей слева: две женщины дожидаются лифта, идущего на верхние этажи, и мужчина средних лет перед дверцей лифта, спускающего на нижние.
Я направляюсь к открывающимся дверям лифта, обслуживающего этажи с первого по девятнадцатый.
За тем мужчиной и мной пристраиваются еще трое мужчин и женщина. Мужчина нажимает на девятый. Я жму на второй.
За мгновение до того, как двери закрываются, тонкая серебряная рукоятка выскакивает из кармана. Театральный щелчок совпадает с началом подъема.
Выпад острием к его горлу – и он отскакивает в знакомый мне угол.
Протягиваю свободную руку.
Кожаный бумажник – еще теплый – ложится в ладонь перед самым открыванием дверей.
Я снаружи.
Мы смотрим друг на друга, мрачно, как на засвеченной фотографии, пока двери не закрываются.
Никто из нас не вымолвил ни слова.
Я делаю десять шагов к лестнице, спускаюсь на один пролет и выхожу через серую металлическую дверь в вестибюль.
Швейцар пьет что-то из чашки и обменивается шутками с дневным почтальоном.
Я иду мимо них, прохожу вращающуюся дверь, прохожу два квартала до подземки, выхожу на несколько миль южнее и иду еще четыре квартала до его квартиры.
У меня достаточно времени, чтобы раздеться, переодеться в свое и смыть с лица клей до того, как он возвращается. Сижу на кушетке, делая вид, что читаю вечернюю газету.
– Быстро ты, – говорит он. – А я тут одну безделушку купил, черт подери, стоит, как будто она из золота.
Я не поднимаю головы от текста, который прыгает у меня перед глазами. Начинается запоздалая реакция: мне приходится прикладывать усилие для того, чтобы не всхлипнуть. Я пытаюсь понять, почему ноют бедра, почему глубоко во мне открываются и закрываются влагалищные мышцы, почему я возбуждена так, словно он своим языком настраивает меня на опасно тонкую и пронзительную мелодию.
Газета бесшумно падает мне на колени.
Он замечает бумажник на кофейном столике.
– А... – говорит он и ставит портфель. – Ну-ка открой.
Открой... открой... открой... Мое тело воспринимает это слово как не имеющее ничего общего с бумажником.
Я соскальзываю с кровати и становлюсь на колени перед низким столиком.
Он сидит позади меня, растирая мне шею и плечи.
Одну за другой я вынимаю маленькую записную книжку, чековую книжку, карточку «Америкэн Экспресс», карточку Клуба Любителей Поесть, карточку «Мастер Чардж», водительские права, тонкий черный запасной стержень, клочок скомканной бумаги с двумя телефонами, записанными шариковой ручкой, карточку цветовода, карточку гробовщика, вырванное из газеты «Голос села» объявление, в котором предлагаются плотницкие услуги со скидкой, розовую квитанцию из прачечной на 3-й авеню и 321 доллар.
– Хм, – произносит он.
Его подбородок покоится на моем правом плече. Левая рука обнимает сзади, ладонь поглаживает грудь. Правую руку, висевшую между моей грудью и правым локтем, он вытягивает передо мной к столику, на котором в строгом порядке разложено содержимое бумажника.
– Леонард Бургер, август 14, 1917, – читает он мне на ухо запись в водительских правах. – Какое шикарное имя он получил: наш Лео просто Лев! Хорошо еще, что не Лен. А как тебе карточка гробовщика? И при чем тут плотники? Или он заказывал гроб у любителя поорудовать пилой вместо официального бюро? А может, ему нужен новый шкаф на кухню?
Он велит мне набрать номера с обрывка бумаги и протягивает мне телефон. Один занят и остается занятым, по второму не отвечают.
– Что-то здесь не то, – говорит он. – Позвони Лену. Лео. Скажи ему, что его кошелек валяется на помойке на улице внизу...
– Здесь? Ты хочешь, чтобы он пришел сюда?
– Забавно было бы посмотреть.
– Мы не знаем его номера, – говорю я голосом, который не узнаю.
Сейчас мое хладнокровие в лифте даже трудно представить.
Он указывает на первую страницу записной книжки. Там значится: «ПОЖАЛУЙСТА, ВЕРНИТЕ», а дальше – его имя, адрес и еще ниже – телефон.
Отвечает женщина. – Бумажник мистера Бургера на углу...
– Что? – восклицает она писклявым голосом. – Кто?
Однако он вынуждает меня повесить трубку.
– Я даю им полчаса, – говорит он и уходит из комнаты, чтобы приготовить мне ванну.
Когда он подводит меня к окну гостиной, салат уже готов, стол – накрыт.
Мы стоим рядом. Его ладонь поглаживает мои ягодицы.
Далеко-далеко от нас, где-то там, внизу, к тротуару подруливает желтая машина. Из нее выбирается малюсенький человечек. Игрушечная машина испаряется, пока игрушечный человечек бежит к упомянутому мусорному ящику.
– Попробуй вот это, – говорит он мне на ухо, понизив голос.
Я оборачиваюсь, и он протягивает мне свой полевой бинокль.
В нескольких дюймах от меня, как на широком экране, возникает серое, искаженное лицо. Я узнаю бородавку на левой щеке, крупные капли пота блестят на изборожденном морщинами лбу. Одно ухо, над которым торчит клок седых волос, производит нелепое впечатление, будто его однажды проткнули.
Он спрятал бумажник только под один слой газет.
– А если кто-нибудь другой нашел его раньше? – спрашиваю я.
– Для Леонарда это будет равносильно катастрофе.
Но никто бумажник не трогал, даже рыться не нужно. Оплетенные венами гигантские руки зависают, потом осторожно поднимают огромную страницу спортивных новостей; ремешок фирмы «Спандекс» под низким солнцем пускает зайчика.
Я отрываюсь от бинокля.
Игрушечный человечек хватает песчинку, неподвижно замирает, мотает головой, взмахивает малюсенькой рукой, исчезает.
Я ощущаю приступ тошноты под ложечкой. Я с трудом терплю. Кислый привкус остается лишь на мгновение. Вытягиваю руки над головой настолько, насколько это возможно, и обнаруживаю – мышцы плеч отвечают на потягивание, и мышцы груди, и ниже – мышцы живота тоже – что, пока я боялась, что меня стошнит, в теле начались едва заметные перемены.
Одним махом и с напором меня захлестывает волна шума. Теперь меня окружает изобилие маленьких ручейков.
Он разворачивает меня кругом, руки стальной хваткой сжимают мои плечи, он трясет меня, при этом моя голова буквально подпрыгивает.
Его руки смыкаются у меня на горле, я сползаю на пол, веки плотно сжаты. Мои руки берут в кольцо его шею. Я тяну его вниз и обхватываю лодыжками посередине спины.
– Едва ли это того стоит, что скажешь? – усмехается он, глядя на меня поверх толстого куска бифштекса. – Фокус «скрытой камеры» воодушевляет.
Но глаза его сверкают так, будто у него низкотемпературная лихорадка, и мне нет смысла проверять, сверкают ли и мои тоже.

16 июля
Я никогда и никому не позволяла читать свои дневники. Записи перемежаются с делами, иногда намеренно ведутся в болтающемся вагоне подземки (одна рука прикрывает страницу от пассажиров, стоящих вокруг, косые, неловкие взгляды на соседей справа и слева). Ничуть не лучше – за своим столом в паузах между спешным возвращением после демонстрации работ клиенту и служебным совещанием, назначаемым на пятнадцать минут позже.
Или – одна, ближе к ночи, в шаге от безмолвных и ярких огней «Каяка», сонно бегающих по сумрачной улице, – воришки, они утаскивают вечер и исчезают с ним за углом. Молчаливые ящики для мусора заставляют спотыкаться случайных прохожих.
Или в закрытой ванной, сидя на холодной крышке унитаза, причем вода продолжает; течь в раковину, чтобы человек, лежащий в моей постели, не пронюхал, что я пишу: «Все идет так... обычно я хочу... давно пора...».
Месяцами я веду ежедневные записи, потом без всякой видимой причины забрасываю их на полгода и делаю разве что пометки вроде: «8 марта, дождь, прическа ужасная».
Я всегда с некоторой настороженностью отношусь к людям, которые публикуют свои дневники. Мне кажется преступлением публичное чтение дневниковых откровений и ведение дневника для последующего прочтения другими – он утрачивает свою цель: быть чьим-то тайным прибежищем – такие дневники по своей задушевности едва ли тянут на большее, чем «8 марта, дождь, прическа ужасная».
Несколько лет назад я была огорошена видом любовника, державшего в руках мой открытый дневник. И хотя я знала, что он едва ли успел прочесть хоть слово, слишком недолго меня не было в комнате, хотя я знала, что его удручает возникшее между нами трение, и что он, вероятно, понял ход моих мыслей, хотя я знала, что уход от него из-за дневника будет нелеп – ясно, что это для меня только подходящий предлог, – все же я решила, что права и так и сделаю. Я молчала, глядя, как он неловко закрывает тетрадь. Ушла. А потом несколько недель могла думать о нем только обрывками фраз: «...к тому же читает мои дневники».
С тех пор, как я встретила его, я пишу каждый день, сначала по три-четыре предложения, вскоре – целые страницы. Когда однажды вечером он поднимает дневник из моего открытого портфеля, забытого возле кофейного столика, по моей спине пробегает волна смешанных ощущений: сперва испуг, потом успокоение, колдовское оцепенение, наконец, ликование. Как я все это вынесу? Все то время, когда он мог, но так и не прочитал эти записи – как же долго это продолжалось! – у меня не было ни одного читателя. Приверженность девическим правилам, глупые каракули, дополняемые поверхностным знанием забытой латыни, мыслимые как не поддающиеся расшифровке никому, кроме меня, а иногда постигаемые даже мной самой недели спустя. После всех тех случаев метания к ящику комода, когда звенел звонок в дверь, засовывание записей под простыни, после всех случаев последнего оглядывания комнаты с целью убедиться, нет ли чего, что мне не хотелось бы видеть, о чем мне бы не хотелось никому рассказывать, – ничего не остается теперь из того, что можно было бы скрыть. Всегдашние прятки по укромным уголкам, о которых никому не следует знать, глубокая изоляция, сухость уединения – все позади, думаю я, все позади. Сейчас он узнает меня целиком. Скрывать больше нечего.
Я сажусь на пол рядом с кроватью и смотрю, как он читает.

17 июля
Только что позвонила ему на работу, зная, что услышу голос секретарши из приемной, как она произнесет название фирмы и запоет: «Будьте любезны, подождите минуточку». Убежденная в том, что через полминуты ответит его секретарь, уверенная в том, что она скажет: «...наверное, вышел на обед, когда будет, не сказал, может быть, что-нибудь передать?» Мне нужна уверенность. Ухожу из конторы в 10.30, не имея ни одного перерыва за день, планируя нагнать во время отложенной работы по дому. А вместо этого – вот что.
Он звонит домой.
– Мы с тобой – анахронизм, – шепчу я, цитируя из словаря в трубку дрожащим голосом.
Почти каждое определение содержит слово «заблуждение».
– Это ненормально – шататься возбужденной в квартире мужчины да еще в понедельник днем.
Чашка кофе с сиропом сберегает часы заядлой курильщицы, непрерывно утекающее время.
– Я взволнован.
А почему бы и нет, рассуждаю я, даже когда шепчу в телефон, мосты сгорают за мной ярким пламенем, столбовая дорога, с которой я схожу из-за него, – исчерпывающий, хотя и замусоленный, свод правил, КАК НУЖНО ЖИТЬ, собиравшихся десятилетиями.
Глаза, устремленные вперед, широко открыты, как в трансе, – нет ни малейшего представления о том, на что они смотрят. Конечно, есть причина для беспокойства, было бы ненормально, если бы это пронеслось мимо моей жизни. Ответы верные, мозги – в легкой эйфории подпития, прекрасно отлаженная эмоциональная система синхронно тикает, включенная на всю катушку. Новые события из-за недостатка доступной информации будут нарушать порядок. Новые последствия будут выбивать из колеи сильнее, чем отдельные события, новые процессы – больше беспокоить...
– Анахронизм, – повторяет он за мной, потом следует пауза, и он весело говорит: – А может, мы такие и есть, кто знает? Но мы прекрасны.
– Скажи мне, что делать.
– Может, тебе стоит вернуться в офис? – отвечает он. – Займись конторской работой. Или отложи ее до трех. К трем часам выяснишь, можешь ли ты работать.
Он расписывает мне день, все четко и ясно, разложено по полочкам, столько-то времени на это, полчаса на то, никаких лишних переходов из комнаты в комнату.
Я сделаю, как он говорит. Я всегда буду делать так, как он говорит.
Слишком громко сказано, лучше держаться подальше от тех, кого ты должен знать лучше. А что если я, наконец, достигла совершенства? Всегда, никогда, непрестанно, всецело: и я всегда буду его любить, я буду любить его полностью, не прекращу никогда, я всегда буду делать то, что он мне говорит, – какое суровое богословие ты выбрала? Бог ярости, вечного, настоящего, неутоленного желания, хрупкого рая. Под конец я уже верю в противоположное, превращаюсь в перебежчика, в предателя того, чему так упорно сама себя учила: не бросайте меня, просто не покидайте меня, неутоленные желания, пока он меня любит – я спасена.
Я перевожу часы на кухне на полчаса.
Будет три часа дня, когда я погружусь в новый отчет, толстую папку, которую необходимо изучить. Я изменю свою стратегию.
Одновременно я буду печатать.
Историю, рассказанную мне одной женщиной, о том, как она прожила с мужчиной год – срок, который потребовался ей на то, чтобы написать свою первую книгу, о том, как каждый вечер в 23 часа он включал на полную громкость телевизор и говорил: «Когда ты перестанешь печатать?» Она научилась распознавать то шаткое мгновение, когда ей следовало остановиться – где-то между двумя и тремя часами утра, – точно предвосхищая момент, когда он начнет швырять кресла, книги и бутылки.
Печатание. Пересказ на бумаге, попеременное нажимание черных кнопок. Более или менее верная машина воспроизводит события: те, которые он побуждает происходить. Сонный раб, что на рассвете сидит у ног Ее Величества и пересказывает убаюкивающим голосом, напевая, о том, что случилось с ней в эту ночь, и перед тем, как они отправятся спать, окончательно выбившись из сил и не чуя под собой ног, небеса зальются светом.
Это слишком быстро – 55 слов в минуту? Не тот уровень. Окажись я его секретаршей, отдалась бы я этой абсурдной работе, лишь бы только часами находиться возле него?
Беверли, дружеский голос отвечает по его телефону: «...вероятно, ушел на обед, когда будет... передать?»
«В «Куинс», объясняет он, «им придется заплатить больше, чем в «Манхэттене», а иначе как ты собираешься выставить их из «Куинс» – я с трудом шевелю мозгами, но ничего, разумеется, не говорю в ответ, поскольку всякое желание отступает под напором его развязного, праздного тона, когда он говорит: «Тебе придется много заплатить этим девочкам, это уж точно, а как еще...»
Аппетит и ляжки у меня подходящие: безликие девушки из «Куинс» или еще откуда-нибудь, такие же, как и я, я одна из них. Но именно я – та, кого он любит, именно м н е он позволяет зарываться лицом в его подмышку, мне он, зажмурившись, зажигает сигарету и вставляет между губ.
Язык, капля вина, член, большой палец, квадратик горького шоколада, два пальца, четыре пальца, язык, снова член. Мне в приоткрытые губы вставляет он зажженный «кэмел», и я заставляю сигарету светиться в темноте, наши влажные бедра прижимаются друг к другу в то время, как он говорит тихим, вялым голосом: «Как еще ты собираешься вытурить нашу пташку Беверли из «Куинс»?»
Остается еще четверть часа до начала работы. Я настроена им так, точно он знал, что мне нужно делать.
«Если ты не сделаешь этих вещей...»
Я чувствую в животе сладостные, медленные спазмы, ляжки – в теплом сиропе.
Вчера, когда мы заканчивали ужин за этим столом, из окна соседей донеслась бессмысленная детская песенка: громкий, бодрый и фальшивящий голос.
– Что за выродок там орет! – воскликнула я.
Он рассмеялся.
Он любит, когда я повышаю голос. Сам же делает что очень редко.
Поющий ребенок меня не услышал.
НЕЧТО ЧУЖДОЕ ИЛИ ИДУЩЕЕ НЕ ВРОВЕНЬ С ОПРЕДЕЛЕННОЙ ЭПОХОЙ.
Эпоха эта – середина лета 70-х годов. Не вровень идущая – это я.
Между тем, совершенная предсказуемость моего оргазма врезается мне в голову. Телу моему он, конечно, давно знаком. Не может быть никакой ошибки на предмет того, какую власть имеет надо мной этот человек.
Я кончаю всякий раз, когда он меня заводит, словно я – искусно сделанная надувная игрушка. Настроения, желания или нежелания заниматься любовью кажутся мне выдумками из книг. Дело вовсе не в ненасытности, а в неизбежности ответных чувств. Он всегда делает то, от чего я неотвратимо кончаю.
Меняются только прелюдии.
Я спешу назад из ванной, где наскоро причесалась, вымыла руки и подвела губы. Торопливо свернув за угол и идя по коридору в свой кабинет, я слышу, как спорят коллеги.
Сейчас 18.15, четырехчасовое собрание продолжалось без двух минут до этого момента.
Только я добираюсь до стола и собираюсь подхватить портфель, чтобы убежать, как начинает звонить телефон.
– Тебя, любовь, – говорит бодрый голос; у нас с ним недавняя дружба, если не считать случайной связи лет семь назад, когда мы в один и тот же день приступили к работе здесь.
Щелчок – и включается городская линия.
– Собирайся, пора сматываться оттуда. «Челси», комната номер...
– Я даже не знаю, где это, – говорю я.
– Какое это имеет значение, просто доезжай до станции «Пен».
– Я живу в этом городе столько же, сколько и ты, – замечаю я.
– Я знаю, дорогая. Проблема в том, что ты никогда не можешь найти в нем дорогу.
– Я прекрасно могу найти свою дорогу, – говорю я. – Мне не нужно знать, где находится какая-то замызганная гостиница...
Я склоняюсь над столом. При этом волосы закрывают мое лицо по бокам, как конские шоры. Держу трубку в левой руке, а ручка в правой медленно и тщательно выводит: «ОТЕЛЬ «ЧЕЛСИ» на картонной обложке блокнота. Покончив с овальными завитками, состоящими из сплошных иксов, я вычеркиваю вертикальную палочку у Т вверх и вниз, вверх, снова вниз, напряженно улыбаюсь. Снова врывается его голос:
– ...никогда не слышала... не останавливалась?... каждый житель Нью-Йорка... достопримечательность... полчаса времени.
Водитель такси слышал об отеле «Челси» раз в жизни. Он находит его не без помощи потрепанной стопки карт, давно потерявших общую обложку. Они все в таких масляных пятнах, что скорость, с которой водитель разбирает надписи, меня поражает.
Поездка оказывается недолгой.
Маленький вестибюль загроможден бесподобной мебелью, стены завешены пыльными картинами, которые, похоже, написаны в течение последних двух десятилетий.
Единственный постоялец, кроме меня и человека за стойкой, – женщина, сидящая в дальнем углу комнаты на черной скамейке с подушками из искусственной кожи, стоящей справа от камина. У нее сильно изборожденное морщинами лицо. Оно такое маленькое, что кажется , сморщенной маской. Высокие каблуки ее открытых туфель покрыты зелеными блестками. Скрученные книзу носки обнажают белые икры ног такой изящной формы, какие бывают у девушек-танцовщиц. Нечто похожее на личный номер солдата болтается на шнурке в том месте, где футболка фирмы «Найк» заправлена под пояс юбки из крапчатой шерстяной ткани.
Она читает Спайдермана «Птицы Южной Америки» – толстую юмористическую книжку, лежащую у нее на руках.
Я с огромным сожалением отвожу от нее взгляд.
Лифт маленький, площадка, ведущая к нему, кажется мне откровенно унылой. Я осторожно перегибаюсь через ажурные перила из кованого железа.
Собираюсь открыть рот – но тут раздается стук в дверь.
Я слышу его шаги по деревянному полу.
Замок открывается, слышны тихие голоса.
Второй голос такой же низкий, как и у него, но качественно отличный – женский.
– Насчет времени... – говорит он.
Затем следует невнятное бормотание, так что слов не разобрать.
– ...отлично, тогда... И наконец:
– ...начнем сейчас.
В течение следующих десяти минут меня опять одевают. Женщина, в этом я теперь убеждена: ее грудь все время слегка касается меня, мягкая и большая. Чувствуется настойчивый запах парфюмерии: не терпкий, но сладковатый, не слишком густой, хотя с легко различимым оттенком мускуса и ароматом вербены.
У нее длинные ногти, она ниже меня, недавно она выпила некоторое количество виски и прополоскала рот лаворисом.
У нее жесткие волосы. Они, как и грудь, постоянно касаются моей кожи.
Я пытаюсь представить себе одежду, которую она на меня надевает. Маленькие трусики, сшитые из скользкой материи, шершавый край покалывает кожу чуть выше волос на лобке.
Она вставляет мои ступни, а потом – икры в сапоги, которые застегиваются с внутренней стороны. Изгиб нижней части обуви означает, что у них высокие каблуки и толстая подошва.
Сверху, через голову, на меня соскальзывает юбка и застегивается сзади. Я щупаю материал большим и указательным пальцами: он холоден и скользок, как непромокаемый плащ, – я одета в виниловую юбку, которая оканчивается на уровне кончиков пальцев моих повисших по швам рук.
Потом – бюстгальтер.
– Наклонись вперед, милая, – слышен прокуренный голос, эдакий заговорщицкий тон, мол, «между нами, девочками, говоря».
– Давай наденем самый лучший из предметов.
Я прогибаюсь в пояснице, чтобы она могла приноровиться к моей груди. Она берет груди ладонями, сжимает и натягивает мягкие чашечки снизу и со стороны рук на каждую.
Когда она заставляет меня выпрямиться, я пробегаю пальцами поверх того, что выступает над жесткими кружевами: до моей груди только что дотронулись так, как обычно дотрагиваются исключительно мужские руки.
Мысль о столь экстравагантной ситуации рождает у меня смешок.
– Что тут такого забавного? – спрашивает он.
– Сам посуди, – говорю я. – Поставь себя на мое место. Ты в какой-то гостинице, с завязанными глазами, и кто-то, кого ты не знаешь, запихивает тебя в лифчик, с которым ты, вероятно, имел дело разве что между двенадцатью и восемнадцатью годами, и никто, кроме твоей мамы, не одевал тебя. Представь это, а потом скажи, станет ли тебе смешно.
– Я понимаю твое состояние.
Тем временем неизвестного вида накидка натянута на меня через голову. Она без рукавов, заканчивается на два дюйма выше пояса, а начало берет там, где грудь скрывается неподвижными кружевами. Виниловая юбка, размышляю я, болтающаяся накидка, туфли на платформе: я одета в рыбацкое снаряжение.
Но времени на то, чтобы развивать эту вновь обнаруженную странность, уже нет.
Платок снят с моих глаз.
Передо мной, в смутно мерцающем северном сиянии – огромный, ярко-белый парик «а-ля Доли Партон» поверх густо подведенных глаз и лоснящегося темно-коричневого рта.
Черная, просвечивающая блузка с низким вырезом на большой груди в черном кружевном лифчике. Лиловая виниловая юбка не доходит до середины бедра, оригинальные кожаные сапожки – такие же, как у меня.
Мы обе – в похожих нарядах, соперницы в пока еще не объявленном соревновании.
У меня округляются глаза.
Они не двигаются. И только когда я сажусь на скрипучую кровать, наконец начиная формулировать вопрос, он произносит:
– Отдохни.
Отдых, занимающий почти полчаса, представляет собой надевание парика, такого же, как у нее, и особенно тщательный макияж. При этом одна за другой из расшитой золотыми полосками сумки возникают баночки, тюбики, кисточки.
Несмотря на то, что она с терпеливым упорством старается приклеить искусственные ресницы на мои собственные, ей это не удается. Я не привыкла к такой процедуре и не могу заставить свои ресницы подолгу не моргать.
Тогда она покрывает мои веки пластами туши, давая одному слою высохнуть – суетясь в промежутках с ярко–зелеными тенями для глаз – и тогда накладывая еще один и еще.
Она подводит мне губы жестким, коротким карандашом, грубо втыкая его.
Промежутки заполняются все той же темно-коричневой помадой, потом все это мажется вазелином.
Еще несколько натягиваний и похлопываний по парику, и вот, наконец, она объявляет, довольная собой:
– Можешь пойти посмотреть, милая, зеркало вон там.
Я смотрю на него.
Он сидит в единственном кресле, положив ступни одной ноги на колено другой и сунув руки в карманы брюк. Молчит.
Я медленно иду к двери в ванную.
Узкое зеркало с трещинкой по диагонали.
От такого зрелища в компаниях обычно отводят глаза, а если человек оказывается с ним один на один, то бросает лишь украдкой взгляды: проститутка с улицы. Не обаятельная ночная бабочка в парижском кафе, а неуклюжая размалеванная нью-йоркская уличная девка 70-х годов в дешевом парике и старых шмотках, готовая лечь под любого, чтобы только облегчить его бумажник. Женщина, которая закрывает лицо большой пластиковой дамской сумкой, когда наталкивается на очередную напористую съемочную группу из 6-часовых вечерних новостей.
Я возвращаюсь обратно... отсюда нельзя даже смыться, думаю я, не в таком же виде...
Трое людей в маленькой обшарпанной комнатке смотрят друг на друга: парочка одинаковых рыболовов и раскованный, свежевыбритый мужчина в темно-синем костюме в тонкую полоску, в новенькой светло-розовой рубашке и при галстуке, темно-синем, в крохотную белую крапинку.
– Ты выглядишь ужасающе, милая, – говорит один рыболов другому.
– Я плачу тебе не за болтовню, – любезно напоминает мужчина, сидящий в кресле.
– Неужели тебе не нравится, как она выглядит? – настаивает рыболов. – Разве это не то, чего ты хотел?
– Но ты сделала это не с полпинка, – все еще вежливо отвечает он. – И наряд этот не стоил и трети того, что ты у меня запросила.
– Трудно подогнать костюмчик тютелька в тютельку, есть некоторые трудности с размером, имей это в виду...
– Что-то сегодня вечером все, кроме меня, настроены на болтливый лад, – говорит мужчина. – Снимай-ка с меня все. И не торопись – сегодня у нас уйма времени, так что кое у кого есть возможность показать свой профессионализм. Иди сюда, садись, смотри. Тут есть многое из того, чему стоит поучиться.
Я приросла к протертому половичку перед ванной.
Она начинает раздевать его – я никогда так не расстегивала пуговицы на его рубашке – небрежно и легко, эдакая мамаша, раздевающая маленького мальчика, чтобы выкупать его, ребенок слишком устал после тяжелого дня, чтобы пошевелить хоть пальцем, но стоит смирно, она намеревается снять с него промокшую одежду, окунуть его в воду, одеть в пижамку и уложить в постельку.
Он лежит на спине, смотрит не на меня, а на женщину, стоящую сбоку от него.
– Топай сюда и опусти свою задницу вот в это кресло, чтобы мне не пришлось тебя искать, – обращается он ко мне.
В полном трансе я пересекаю комнату и сажусь.
Онемев, я слежу за тем, как она вползает на проминающуюся кровать, как становится на колени у него между ног.
Не могу унять дрожь, хотя плотно сжимаю ноги, упираю локти в колени, подпираю кулаками подбородок.
Ее узкая юбка задирается, обнажается черный треугольник нижнего белья и зад.
Несколько мгновений я не могу думать ни о чем, кроме ее безупречной кожи.
Я с удивлением замечаю, что не утеряла способность оценивать действительность объективно: мощные ягодицы дополняются грациозностью прочих форм. Парик, пышные желтые кудри, съехал назад и превратился в клубящуюся копну над тем местом, где у него соединяются ноги.
Сначала слышны только сосущие звуки, чуть позже – резкие вздохи и, наконец, стон.
Этот звук хорошо мне знаком.
А я-то воображала, что этот звук принадлежит только мне... Откуда, думаю я теперь, откуда такая уверенность, что вызвать его может только мой рот, что только мой талант, мое умение..?
Кулаки у меня становятся серыми и скользкими от туши.
Ее рука у него между ног, голова ходит вертикально по всей длине, движения медленны и размеренны.
– Вот так... – шепчет он. – О, Боже...
У меня так чешутся руки, что я выдираю целый клок из желтого покрывала, а потом впиваюсь в ее мягкие, светло-коричневые волосы с изрядной проседью.
– Что за... – Она вскакивает.
Далее следует куча-мала, а потом он садится на краю кровати. Я перекинута через его левое бедро, его правая нога упирается мне в подколенные чашечки, левой рукой он сжимает мои запястья и прижимает их к пояснице.
– Дай-ка мне мой ремень, – говорит он, стягивая скрипящий винил.
Он запускает пальцы между эластиком и моей кожей и спускает до начала бедер трусики с шершавой кромкой.
Я скриплю зубами в слепом ужасе и с яростью, столь для меня новой.
Я не буду, не буду, он может бить меня сколько угодно, я не произнесу ни слова...
Во втором классе учительница обращается к ученику – проказнику-мальчишке, – когда тот роняет на пол карандаш, а часто – когда вообще ничего не случилось:
– Твоему папаше следует поставить тебя на колени, спустить штаны и взгреть тебя по первое число.
Сказано легко, тоном, зловещим, как ночной кошмар в самом разгаре. Раз в неделю волна оцепенения прокатывается по классу, и наступает тишина: двадцать восемь семилеток вытягивают шеи над партами, вытягивают со стыдом и проникновением, столь для них необъяснимыми.
Я не думала об этой ведьме с третьего класса, когда была избавлена от опеки, вызывавшей во мне ощущение болотной сырости.
И на тебе, все начинается вновь! Воскрес, подлец! Он унижает меня сильнее, чем это было в прошлом, он обесценивает всю ту интимность, которая возникла до привязывания к постели и ползания по полу; наручники и цепи – ничто по сравнению с этой экзекуцией.
Мои ягодицы – накрытый стол: угощайтесь, гости дорогие...
Кровь шумит в ушах.
Разумеется, я немедленно начинаю рыдать. Он останавливается, но не отпускает меня.
Холодная ладонь нежно разглаживает кожу, пальцы вычерчивают линии то так, то эдак.
Ровная ладонь мягко движется вниз по моим бедрам, туда, где он крепко держит ноги, вверх от колен, снова вниз, еще один неторопливый подъем.
– Дай мне вазелин, который у тебя был, – говорит он. – И подержи ей руки.
Ягодицы мои раздвигаются, и я чувствую давление его пальца на анус, рука у меня между ног, один палец легко проникает между сжатыми губками.
Я напрягаю каждый мускул. Сосредоточиваюсь на желтых локонах поверх черных, на внутренней стороне моих закрытых век, начинаю скрежетать зубами, ногти впиваются в ладони – теперь еще отчаяннее, чем когда он принялся меня шлепать: не могу этого вынести, нет сил, пожалуйста, отпустите...
Мое тело начинает уступать медленному надавливанию, заставляя прогибаться, и скоро я уже жадно извиваюсь на его руке.
– Ты думаешь, будто знаешь, чего ты хочешь, дорогая, – раздается его тихий голос над моим ухом, почти шепот. – Но ты каждый раз следуешь тому, что требует твой передок.
Сказанное сопровождается звонким ударом.
– Заткни-ка ее, – говорит он.
Мой рот зажимается надушенной ладонью, в которую я изо всех сил впиваюсь зубами, после чего между зубов вставляется платок и удерживается там кем-то, тяжело дышащим справа от меня.
И снова мой рот свободен, его руки при этом ласкают меня до тех пор, пока тело не поддается, на сей раз гораздо быстрее.
– Пожалуйста, я не могу больше, сделай так, чтобы я кончила...
После очередного удара от этой фразы остается только «пожалуйста...».
Мое тело брошено на кровать. Рыдания под подушкой приглушены и кажутся какими-то далекими даже мне самой.
По мне скользит язык. Подушка убрана, и надо мной его лицо.
Но язык все еще там, внизу. Скоро он заставляет меня застонать.
Моя голова у него на плече, стоит ему только растянуться во весь рост рядом со мной, рука, обнимающая меня, крепко сжата, пальцы накрывают мне рот.
Она сидит на нем верхом.
Мы с ней – на расстоянии вытянутой руки – смотрим друг на друга в то время, как он кончает.

22 июля
Я сижу на переднем сиденье в углу автобуса.
Прошло уже два месяца, немногим более девяти недель. Два месяца я не владела собой.
Напротив меня сидит какой-то парень. Волнистые волосы спадают на округлый лоб, рубашка расстегнута, обе руки крепко сжимают открытую книгу.
Я смотрю на него, не отрываясь, мое гибкое тело – как пружина. Он оглядывается, дважды пытается улыбнуться.
Я сложила руки, одна раскрытая ладонь на другой.
Я не улыбаюсь. Я осознаю в себе новую силу, и парень через проход, кажется, тоже.
Конечно, это не новая сила, может быть, даже очень древняя, но я о ней никогда не подозревала.
Отвлекаюсь.
На 4-й Западной улице я выхожу.
Парень вытягивает шею и открывает рот, когда я оборачиваюсь на него. Потом неожиданно подскакивает, как на иголках, и торопится следом.
Но двери уже закрыты.
И парень в подземке почувствовал ее – снова. Сила сочится из моих пор.
В течение последних двух месяцев я была занята процессом познания самой себя. Каждую ночь – что-нибудь новое.
Неярко выраженное настроение за час набирает силу.
Руки заведены за голову, дыхание слегка затруднено.
«Это что-то новенькое», – стучит у меня в мозгу. Сознание новой силы: ранимость, искаженная только потому, что она абсолютна и тем не менее естественна, как трава или асфальт в Нью-Йорке.
Отвлекаюсь.
Схвати меня, сделай со мной что угодно, возьми меня, убей, если это доставит тебе удовольствие, но попробуй сначала меня связать, взгляни на меня, мои глаза закрыты, твои пальцы отпечатались на моей щеке, влажные волосы лежат там, куда их заставляет прильнуть тяжесть, когда моя голова запрокидывается на подушку.
А еще лучше сначала поговори со мной тихим голосом, чтобы потом меня избить, пристегнуть наручниками к ножке стола и покормить, съежившуюся внизу у твоих ног. Заставь меня принимать тебя в рот, прямо так, между куском жареной трески и одной из картофелин. Медленно наклоняя бокал с вином к моим губам до тех пор, пока жидкость не потечет на язык. Глаза мои закрыты. Тебе самому приходится оценивать, насколько должен быть наклонен бокал, я этого не вижу.
Вино струится по подбородку, и никто не вытирает его, это только начало, и только одному Богу известно, что последует за этим: синяки и приглушенные рыданья для первого раза.
Потираю следы побоев, глядя, как снова встает твой член, наблюдая, как ты обводишь синяки пальцем. Ты тоже чувствуешь, что член напрягается. Наши взгляды слились.
Спустя недели уже нет никаких сил сдерживать стоны. Еще позже – струйка крови. На что похожи ощущения человека, которого только что избили в кровь?
В четыре года ты не можешь знать, на что это похоже, когда тебе пять. Если ты никогда не стонала, потеряв над собой контроль, ты тоже не можешь себе представить, что это такое.
Сейчас я знаю эти чувства. Это похоже на экстаз. Слышится звук, далекий, имеющий ко мне отношение и, конечно, никакого отношения ко мне не имеющий. Тело взлетает и падает. Никаких границ. Далекие, чуждые звуки. Я – необъяснима.
Годы постоянной фальши – позади. Энергия, рождающая экстаз, требует скупого контроля, пых-пых-пых, ах, дорогая...
– Она в постели – динамит, – шепчет мужчина своему лучшему другу, когда я уже стою на пороге гостиной – несколько лет назад.
Я никогда с тем мужчиной не кончала, ни разу за десять месяцев неутомимых попыток, он был счастлив, что я хоть отвечаю на его старания.
Снова вижу его над собой, когда он кончает, а я пыхчу, глаза его прищурены, красное лицо где-то далеко-далеко.
Я контролирую себя.
И ничего больше.
А этот мужчина взял меня всю, проник в меня, поглотил меня, он смог все это, он был добр с мной.
«За последней чертой» – название порнофильма, идущего на углу Бродвея и 44-й улицы. За-пос-лед-ней-чер-той, какое милое название, он обещал меня на него сводить.
– Мы пересмотрим еще кучу фильмов.
С этого мы ушли. Это – та стадия, в которой мы находимся.
Он прав. Каждому нужно вырываться из такого периода, как этот. Зрение слишком затуманено, как у опасно пьяного водителя на крутой и узкой дороге, воет ветер, он выжимает все 110, игнорируя ограничитель скорости и не обращая внимания на то, что перепил. Он управляет мной, подводит к краю, аккуратно, шаг за шагом. Долой все ограничители! Вот и обрыв. Я парю.
Сейчас третий день, как я отринула все свои ограничители. Уже два месяца, как я потеряла всякий контроль. Давным-давно я сбилась со счета и теперь не знаю, сколько раз кончаю, как часто говорю «пожалуйста», «не надо», «ну, пожалуйста, не надо».
Я умоляю каждый вечер, я обожаю просить.
– Пожалуйста что? – тихим голосом спрашивает он и снова заставляет меня кончать.
Мой голос где-то далеко, да это вовсе и не мой голос.
И я каждый вечер умоляю, издавая горлом отвратительные, дребезжащие звуки.
Желания мои непостоянны, бедра – в теплом сиропе, полная бесконтрольность.
Внемли мне, святая дева Мария! Я люблю тебя!
Что толку управлять собой, он делает все, он будет делать так до тех пор, пока не убьет меня.
Нет, не сможет, не станет убивать, поскольку мы оба слишком эгоистичны для этого. Столько путей вокруг! Продолжать дальше – целая жизнь.
Синяки и приглушенные стоны на первый раз. Я прожила с ним всего девять недель, а через сколько приглушенных стонов мы прошли! Перед тем, как тебя убьют, нужно успеть сделать множество вещей.
Для первого раза струек крови – великое множество.
И напоминание: если ты сейчас меня убьешь, тебе придется искать кого-нибудь еще, а разве так просто найти такую женщину, как я?
В эту ночь струйка крови испачкала его простыни.
Он провел по ней пальцем, попробовал на язык, потом размазал последние капли по моему рту и стал смотреть, как кровь высыхает на губах. Он смотрел и ласкал мои мокрые от пота волосы на лбу.
– Тебе и в самом деле этого хочется, – сказал он. – Так же страстно, как и мне. Иногда в течение дня я становлюсь предельно собранным и все думаю, как далеко мы зайдем.
Большим пальцем он медленно стер подсохшую корочку вокруг моего рта.
– А иногда мне становится страшно, – рассмеялся он. – Слушай, там еще кое-что осталось от обеда. Пошли поедим – и спать, уже два часа. Утром, когда ты не выспишься, ты невыносима.
На следующий день, чистя после завтрака зубы, я заплакала.
– Ты готова? – позвал он. – Идем, дорогая, двадцать минут осталось.
Вскоре после этого он сам вошел в ванную и поставил портфель на унитаз. Отобрал зубную щетку и вытер мне лицо.
– У тебя собрание в девять тридцать, не забыла? Да что случилось?
Он поцеловал меня в обе щеки, повесил мне на плечо мою сумочку, подобрал портфель и взял меня за руку.
Я плакала все время, пока он запирал дверь квартиры и по дороге к подземке.
В какой-то момент он поинтересовался:
– Ты захватила с собой темные очки?
Он сам достал их из внутреннего кармашка моей сумочки и водрузил на нос, повозившись, правда, с дужкой, поскольку никак не мог отыскать мое правое ухо.
Когда мы выходили из подземки, я все еще плакала.
Я прорыдала первый лестничный пролет, а затем и второй.
За несколько шагов до выхода через турникеты он резко развернул меня в обратную сторону, к другому краю платформы снова вниз по лестнице, снова подземка, вверх на лифте, в гостиную.
Там он толкнул меня на диван и воскликнул:
– Не будешь ли ты так любезна рассказать, что, черт возьми, происходит?
Я не знала, что происходит. Я знала только то, что не могу сдержать рыданий.
Когда я продолжала плакать и в шесть часов, он повез меня в больницу. Там мне дали успокоительного, и после этого слезы прекратились. На следующий день был начат курс лечения, который продлился несколько месяцев.
Больше я никогда его не видела.
Когда кожа снова приняла свой естественный вид, я переспала с другим мужчиной и обнаружила, что мои руки неуклюже лежат на простыне по бокам от меня и я не знаю, что с ними делать.
Я снова взрослая и серьезная, круглые сутки. Все, что осталось, это расстройство в ощущении тепла. Как оказалось, на годы.
Иногда я задумываюсь: а сможет ли мое тело вообще когда-нибудь воспринимать тепло?

***

– Кстати, ты знаешь, – говорит подруга, когда остатки кофе спасены и мы сидим на диване возле распахнутого настежь окна, – я вчера познакомилась с одним оригинальным молодым человеком. У него совершенно потрясающая улыбка. Никогда не угадаешь, где я его встретила!
– В рыбной лавке?
Смех, похожий на рыданья, уже душит меня.
По ее округлившимся от удивления глазам я понимаю, что мир и в самом деле слишком тесен для нас...

----

1 – «Если же у вас нет возможности отобедать бутербродами, то наиболее приемлемой едой в плане сытность/недороговизность является фалафел. Фалафел – это национальная арабская еда, состоит из питы (арабский хлеб) и находящихся внутри ее жареных шариков, похоже, приготовленных из каких-то бобовых. К тому же по мере поедания фалафела вы можете подкладывать в него неограниченное количество разнообразных салатов и соусов. Стоит это от 7 до 9 шекелей (около двух долларов). Как нам объяснили, лучшим местом для поглощения фалафела является район улиц Хехалутц (Hehalutz) и Даниел (Daniel)» (http://belchenko.narod.ru/holyland/holyland4.htm).


В начало страницы
главнаяновинкиклассикамы пишемстраницы "КМ"старые страницызаметкипереводы аудио