V.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Алина и Генрих Шемиот вышли из дома.
Кругом многое изменилось. Все оттенки пурпура, золота, синего и лилового разлились по деревьям. Листья еще не совсем опали, но было страшно подумать, что станется с ними при первой буре и дожде. На акациях повисли вздутые стручки, безобразие которых сменило красоту белых душистых гроздей. Шиповник обнажился и пылал крупными ягодами. Плющ и виноград были красны с медными и коричневыми оттенками. Мрачное великолепие осени рождало печаль. Но в то же время было нечто несказанно сладостное, сонное и нежное в тишине сада, бледном солнце и аромате гниения.
Светло-золотистое манто Алины, отделанное узкими полосками соболя, сливалось с общим тоном. Край ее белого шерстяного платья задевал репейник. По своей излюбленной привычке она оставила голову непокрытой, и пепельные волосы трепал ветерок.
Они выбрали дорогу мимо экономии и углубились, по желанию Шемиота, к маленькой уединенной дачке.
– Объясните же мне ваше поведение, Алина, – сказал Шемиот, – до сих пор нам мешал Юрий. Теперь мы одни.
Она хотела казаться веселее, чем была, и взяла легкий, оскорбительно-легкий тон. Витольд Оскерко сделал ей предложение. Последние дни они проводили вместе, он пригляделся к ней серьезно. Наполовину она согласилась.
Шемиот заметно побледнел:
– И вы приехали мне сообщить об этом?
Она смутилась:
– Я поступила безобразно и грубо, я не сообразила, что...
Он остановил ее жестом:
– На этот раз я не прощу вас, Алина. Приготовьтесь немного поплакать.
Дорога стала грязной, размытая дождями. Они вязли в песке речного берега, спустились наискось в ложбину, сплошное болото, через которое сторож проложил узкую тропинку из мелких булыжников. Широкий, искусственно проведенный ручей бежал, журчал, пенился, кипел в кустарниках. Это падение воды звучало мелодично, как музыка. Они вступили в молодой ивняк. Ивняк был чуть-чуть выше человеческого роста, густой, серый, гнущийся к реке, словно камыши. По словам Шемиота, его посадили только два года тому назад, чтобы помешать воде размывать берег. Здесь стоял чудесный, дразнящий, солоноватый аромат ила, ивняка, гниющих листьев. Ничего не было слышно, кроме журчанья ручья, от которого они удалялись, скрипа веток и слабого чириканья какой-то птички.
Шемиот шел впереди, осторожно раздвигая ивняк, Алина двигалась за ним, любопытная и восхищенная:
– Я никогда не знала, что ивы пахнут.
На пол-аршина от земли повисли неширокие ступеньки дачки. Она была совсем примитивного вида, поставленная на высоких, толстых столбах, с круглым опоясывающим ее балкончиком и чердаком, выкрашенная в серо-голубой тон, тон бегущей реки. Алине она напомнила голубятню. Шемиот объяснил, что она выдержала уже два разлива. Когда устраивается рыбная ловля, здесь ужинают и ночуют.
– Представьте себе, я забыл вчера запереть дачу, – горестно воскликнул Шемиот, – это будет чудо, если там не стащили чего-нибудь.
Однако внутри все оставалось на месте. Маленькие голубые ставенки полуприкрыты, и свет проникал сюда полосами. Кроме стола, стульев, плешивого ковра, здесь половину места занимал диван, низкий, широкий, с подушками в парусиновых наволочках. С потолка спускался овальный фонарь темно-красного, почти черного стекла, по стенам висело старое оружие и гравюры фривольного содержания в самодельных рамках. Деревянная лестничка вела на чердак, дверь которого в потолке не запиралась.
– Все цело, – объявил Шемиот, оглядевшись. – В прошлом году отсюда утащили подушки, чехлы, всякую рухлядь.
Он был польщен комплиментами Алины. Да, да, здесь очень мило. Это исключительно его затея. Он бросил свой плащ и открыл ставни. Вечернее солнце залило комнату, расцветило пыль, состарило мебель и развеселило окончательно дачку.
Шемиот помог Алине снять ее манто. Потом он сказал, щуря свои великолепные глаза:
– Вы – капризный, непослушный ребенок.
Она виновато, покорно улыбнулась и пошла за ним на балкончик.
Как ароматно пахли ивы! Как мелодично журчал ручей! Вся синева неба отразилась в реке.
Шемиот сбежал по ступенькам, насвистывая, словно школьник.
Теперь она увидела, как он вынул перочинный ножик и режет ветки ивы. Зеленоватая искра его огромного изумруда и зеленоватый ободок свежей коры мелькнули перед нею. В две – три секунды он уничтожал сучья, и ветка становилась гладкой, эластично склоненной вниз.
Ах, и она поняла. Так вот что ждет ее. Простое, общее, почти тривиальное и бесконечно унизительное наказание.
На миг ей показалось, что она потеряет сознание.
Во второй миг она поняла, что не убежит, не крикнет, не возмутится.
Она стояла не двигаясь, все время глядя на его тонкие, белые пальцы, на изумруд, на увеличивающееся количество веток, и чувствовала, что еще никогда, никогда она не любила так Шемиота, как в эту минуту.
Она сказала, запыхаясь:
– Вы хотите? Вы хотите?
– Я вас высеку сейчас, Алина. Это решено.
Она вздрогнула, теряясь все более и более и пугаясь того, что его слова так волнуют ее душу.
Спокойствие Шемиота походило на спокойствие неба и земли.
Не веря тому, что он простит ее, и не вполне веря самой себе, она повторила несколько раз:
– Умоляю вас, пожалейте меня, умоляю...
Он пожал плечами.
Она убежала в комнату. Здесь она села и не знала, что с собой делать. Вихрь мыслей, протестующих и ликующих, пронесся в ней. К нестерпимому, одуряющему стыду, перед которым побледнело все, что до сих пор пережила она, щедро примешивалась тайная радость, волнующая и блаженная. Ведь она ждал наказания, она знала... Мечты станут действительностью...
В это время ей явственно почудилось шуршание на потолке. В широкие щели посыпалась труха. Снова было тихо. Где-то слабо журчал ручей. Где-то насвистывал Шемиот.
Когда он вернулся с розгами, она из бледной стала пунцовой.
Шемиот слегка запыхался и, вытирая лоб платком, сказал мягко, в первый раз обращаясь к ней на «ты»:
– Я высеку тебя не только за непослушание, за порочную дружбу с Христиной, за кокетство с Юлием, комедию с Витольдом, но главное, за то, что ты ворвалась в мою жизнь не спрашиваясь... Я не дал тебе право преследовать меня. Ты отрываешь меня от моих дел, ты просто назойлива... Модно смело сказать, что ты женишь меня на себе... Боже, я не позволю ничего подобного...
И он думал: «Ее самовнушаемость поразительна».
Алина стояла перед ним в глубоком смущении, сраженная его словами, чувствуя его правоту, умирая от раскаяния и пламенного, головокружительного желания наказания.
Она бормотала, не глядя на него:
– Да...да...высеките...это нужно...это нужно...
Он бережно, как хрупкую драгоценность, разложил ее на диване и долго путался в кружевах ее юбок, невольно затягивал туже тесемки и потом рвал их, волнуясь.
Вздрагивая, закрывая лицо руками, Алина лепетала:
– Милый...милый...Я боюсь...я боюсь...Боже мой...
Чувствуя, как свежесть коснулась ее тела, как под его рукою низко спустилось белье и платье покрыло ее спину, она воскликнула громче:
– Генрих!..Генрих!..Я не могу!..не могу...мне стыдно...ах!
И она извивалась уже заранее, охваченная чисто животным страхом.
– Как ты красива. Тебя даже жалко сечь. Подобно Абеляру, я уже влюблен в тебя. Розги оставят след. А, моя крошка, почему ты так не послушна?
Первый удар она не почувствовала, второй и третий заставили ее вздрагивать, и дрожать, и метаться, как рыбка.
– Ах,ах...больно...больно...милый...милый, я на коленях...не буду...не буду...
– Ты кричищь еще рано, дитя...
Шемиот сек ее медленно,не чересчур жестоко, испытывая сладкое волнение при виде того, как ее тело, нежный цветок среди поднятых юбок, густо розовело. Весь мужской деспотизм проснулся в нем. Он был господином, она – рабою. Он был счастлив.
– Милый, милый... Не буду... не буду...
– Я надеюсь, лежи тихо... Я вижу, ты получишь лишние.
– Генрих... Генрих... я лежу тихо... ах... больно, больно... о-ах... прости... прости... не могу... не могу.
Он процедил сквозь зубы, бледный, как полотно, от ее криков:
– Не вертись, ты сама виновата... ты вьешься... твои движения ударяют мне в голову...
– Милый... милый... высеки меня еще завтра, сегодня прости... ах... ах... Генрих... Генрих...
Он был взволнован наивностью ее восклицания.
– Повтори эту фразу.
– Милый... милый... высеки меня еще завтра, но сегодня прости...
– Это не последний раз... обещаю тебе...
– Больно... больно...
– Очень больно... ты права, бедняжка...
Время остановилось для Алины... Ей казалось, что он сечет ее чем-то огненным, колючим, едким. Боль подошла к самому сердцу. Она уже не ощущала розог в отдельности, а одну плотную, как бы стальную трость. Она извивалась, металась, ползала на груди, но розги достигали ее всюду, падали на нее медленно, как медленные укусы или жадные пчелы.
Она рыдала, умоляя униженно и страстно:
– Прости меня... прости... я глупая, скверная женщина... целую твои руки, целую твои ноги... ах... ах...
– Не вертись, замолчи... я приказываю молчать...
Алина смолкла вся в слезах, стараясь лежать тихонечко, задерживая глубокие вздохи.
Начиная испытывать головокружение и боясь стать жестоким, он остановился. Он спустил еще ниже кружева, выпустил ее руки, поправил волосы, и она решила, что наказание кончается. Слезы высохли у нее мгновенно. Она думала: «Вот господин мой... О, Бог мой... О, как я его люблю... Как он строг... Как я ему благодарна... Я запомню этот урок надолго».
Он думал: «Я давно не испытывал подобного ощущения. Как мне ее жаль... если бы с нею был обморок, я бы лишился рассудка от угрызения совести... Она моя теперь до самой смерти... я все могу сделать с нею...».
Робко она спросила:
– Можно мне встать?
– Нет, дорогая.
– Милый... милый... прости...
Но он был непреклонен.
– Ты можешь плакать дитя...
И розги опустились на нее снова. Как она извивалась.
– Милый, милый... прости...
– Еще десять розог... отличных, горячих розог, любовь моя...
И она действительно получила последние, которые показались ей раскаленными.
Шемиот помог Алине подняться. Она оправилась с его же помощью и стояла перед ним заплаканная и пунцовая от стыда.
Он спросил ее, растроганный:
– Вы будете послушны, Алина?
Тогда она бросилась перед ним на колени, повторяя:
– Всю жизнь. Всю жизнь.
– Не был ли я жесток?
– Нет, нет вы добры, вы великодушны ко мне, Генрих, вы меня понимаете, вы меня ведете к добру, только вы один хотите моего исправления.
– Вы плакали сильно, Алина.
– Я должна плакать, – воскликнула она с ненавистью к себе, – я провинилась, вы наказали меня, не покидайте, не оставляйте, не презирайте меня, Генрих.
Он сказал вежливо, поднимая ее с колен:
– Дорогая моя, вас нужно ласкать ежедневно, но не забывать...
Они ушли.
Солнце уже село. С запада плыли дождевые тучи. Поднялся ветерок и рябил реку. На желтизну листьев, оголившиеся кустарники, горизонт, дорогу ложились сумерки.
Алине казалось, что ручей журчит более мелодично, а земля пахнет особенно сладостно. Она опиралась на руку Шемиота, несказанно счастливая, упоенная, тихая, ощущая необыкновенную легкость на сердце и во всем теле.
Перед обедом, который теперь накрывали в столовой, а не на веранде, прислуга напрасно искала Юлия. Наконец, он вернулся откуда-то, извинился и говорил чересчур громко.
– Что с тобой? Ты кричишь, – рассеянно заметил ему Шемиот.
– Прости, отец.
Алина краснела, встречая пристальный взгляд Юлия. Этот мальчишка чересчур смел, он мог бы оставить ее в покое.
За вторым бокалом Шемиот проговорил:
– Я устал, я ухожу к себе, Алина, будьте снисходительны ко мне.
И он удалился, поцеловав руку Алине, поднявшей на него глаза доверчиво, благодарно и влюбленно.
Франуся принесла крем, ягоды, кофе. Алина ни к чему ни притронулась. Она мечтала. Было нечто изысканно-девичье в ее фигуре, скрытой белым шерстяным платьем.
– Который час, Юлий?
– Около десяти, еще рано, посидите со мной.
– Я очень устала.
«Остаться одной, остаться одной, – пело в Алине, словно Шемиот заворожил ее своим желанием, – спать, спать».
– Вы гуляли с отцом, Алина?
– Да, да, спокойной ночи, друг мой.
И она поспешно простилась, боясь его расспросов. У себя в комнате она застала Франусю.
– Идите, милая, вы мне не нужны.
Решительно, она задыхалась от желания остаться одной. Она раздевалась небрежно, бросая платья. Потом трико, Бюстгальтер, чулки, подвязки с бантами, денную рубашку она оставила прямо на полу, выходя из них, как из воды. Лампа под кружевным абажуром освещала только часть комнаты и кровать, соблазнительно белевшую, как бонбоньерка. Алина зажгла еще свечи по бокам стенного зеркала. Она хотела видеть свое тело после наказания, чувственно содрогаясь, относясь к себе, как к чему-то постороннему.
На теле остались частые, тонкие, розовые полоски, легкие вздутости, похожие на пуговицы. Алые царапины, которые нельзя было назвать струпьями, конечно. Она рассматривала себя долго, улыбаясь, вздыхая, ежась. Сладострастная дрожь бежала по ней. Если бы она могла, она поцеловала бы набожно следы ее унижения и покорности. Несказанно счастливая и упоенная, она думала: «Ах, если бы снова, если бы снова!.. Зачем она не покорилась его наказанию более терпеливо? Зачем она плакала и кричала?.. Зачем она боялась? О, трусиха!»
Потом ненависть к своему телу, ненависть к себе, как к женщине, сосуду мерзости, потрясли ее чудовищным образом.
– Да, ее высекли, высекли. Мужчина, который не женился на ней, да и женится ли он?.. О... о... И будет еще хуже, еще хуже... Когда-нибудь он высечет ее при свидетелях, при сыне или при Христине... С такой падалью церемонится нечего. Нужно быть строгим с нею, нужно быть беспощадным, неумолимым.
Она надела закрытую рубашку, перешла на кровать, прочитала покаянные псалмы, но не тушила лампы, а придумывала новые унижения и новые изуверства над собой.
Она думала, лежа ничком и плотно укутавшись в одеяло, которое жгло ее разгоряченное тело еще больше.
– Я упряма, я глупа, я безвольна и я прямо-таки до смешного ничтожна... Меня нужно исправлять ежеминутно, ежечасно... О, милый... Он сказал, что никогда не устанет сечь меня... Я его понимаю...
С внезапной грустью она подумала:
– Никто не убедит меня, что я безумна... Я просто лучше других женщин сознаю свою гнусность, слабость, причастность к дьяволу... Почему сечению я придаю такую огромную важность?.. Потому что оно кажется мне самым позорным, хуже всего на свете, позорнее любого унижения... Легче целовать ноги, чем кричать – милый, милый, не буду... Для себя же ищу самого тяжкого наказания... Я пойду за ним на край света.
Кто-то постучался в дверь – три сухих требовательных удара.
– Генрих.
Она вскочила, торопясь накинуть халатик, лиловый шелк, затканный серебрянными бабочками. Потом она открыла дверь.
Это был Юлий.
Она возмущенно ахнула, отступая.
Он, улыбаясь, запер дверь.
– Тсс, вы мне нужны, Алина.
– Что случилось?
– Успокойтесь, отец спит, выслушайте меня.
– Как? В двенадцать часов ночи?
Бледная от гнева, она все отступала. А он приближался, стукнулся о круглый стол и сел на него боком.
– Я видел вас, – сказал он просто, – я был на чердаке, когда... это мучит, душит меня, я пришел поговорить с вами, Алина.
Теперь, в свою очередь, она села в глубокое кресло напротив и смотрела на Юлия пораженная.
В нескольких словах Юлий рассказал о том, как это случилось. Он вовсе не хотел шпионить за отцом. Он пришел на дачу, как обычно, с книгой иальбомом зарисовок. Всех ключей от дачи – три. У отца, Юлия и сторожа. Когда из окна дачи Юлий увидел Алину и отца, он почему-то испугался. У них были такие влюбленные, сияющие лица. Что-то мешало ему оставаться здесь. Он спасся на чердаке, и так неловко шумел там веревками, балками, что ежеминутно ожидал – вот-вот его накроют. Он отгреб с пола чердака солому.
– Ах, я слышала, – прошептала Алина.
Да, он отгреб солому и видел парочку в щель так же ясно, как прежде в окно. Он ждал любовной сцены, взволнованный, сконфуженный, презирая себя за это низменное любопытство, но совершенно не владея собою.
Когда он увидел отца с розгами, ему пришло в голову дикая мысль, что это его, Юлия, высекут, и он вынул из кармана перочинный ножик. Он бы изрезал руки отца, черт возьми...
Алина содрогнулась, продолжая сидеть в той же позе оцепенения.
Но отец сек Алину, и она была так красива, так покорна, во всей ее позе было столько сладострастья, а в ее криках столько любви, мольбы, что он, Юлий восхищался и гордился своим отцом. Вся кровь зажглась в нем, он почувствовал, как душа его перерождается, как он сам становится жестоким, властным, и он думал, что нужно поступать так и не иначе с женщиной. Он почувствовал еще и то, что теперь нет в мире для него ни единой женщины навсегда, а все они будут случайными, и всех их потом он выкинет за борт и пойдет дальше.
Грациозно наклоняясь к Алине, трогая ее лиловый халатик, затканный серебрянными бабочками. Юлий говорил с большой нежностью:
– Никогда я не подозревал, что зрелище может так влиять на человека. Я пошел на дачу одним Юлием, а пришел другим, и, знаете, Алина, я не предполагал также, сколько жестокости заложено в мужской душе, и что я, Юлий, сразу пойму странное и острое.
Да, я хорошо понял все нюансы... оттенки... если хотите, не знаю, как сказать.
Почему вы плачете, Алина? Я не хотел вас обидеть, ведь вы любите моего отца, все женщины становятся его рабынями, так и Клара, так и моя мать, и другие, которых мы не знаем. Отец уж таков, с ним ничего не поделаешь. Правда, я думаю, что вы, Алина, побили рекорд смирения между ними, вы перешли какую-то границу. Границу дозволенного и нормального в будничном смысле. Но это потому, что ваши чувства преувеличены и ваша любовь льется через край. Может быть, отец сам виноват в этом.
Алина перебила с искаженным лицом, не вытирая слез, складывая молитвенно руки:
– Нет, нет, ваш отец ни в чем ни виноват, Юлий. Клянусь вам, наказание жестоко, но я его заслужила... вы еще не знаете, до чего я порочна и отвратительна, и стать лучше без чужой помощи я не могу, не могу. Наказание доставляет мне боль... страшную нечеловеческую боль, поэтому я и радуюсь.
Это хорошо, что вы сознались мне, теперь, когда я знаю, что не была наедине с вашим отцом, я чувствую себя более униженной. О, как я гнусна.
Юлий покачал головой:
– Вы искусно скрываете свои достоинства, Алина. Почему это так? Вы думаете лишь о пороках.
И после паузы:
– Христина Оскерко будет моею женой. Это для меня вопрос самолюбия и чести. Она слишком долго сопротивлялась, но в то же время никто так не близок моей душе, как вы, Алина.
Они продолжали говорить шепотом, робко делясь между собой впечатлениями вечера, высказывая догадки на будущее. Утомленные случившимся, они не замечали раскрытой постели, разбросанного белья, распущенных волос Алины, ее босых ног.
Монотонный шорох вернул ее к действительности. Это шел сильный дождь.
Они простились изумленные, что уже поздняя ночь.
– Тайна?
– Тайна.
Дождь, начавшийся с вечера, продолжался и днем – настоящий потоп с сильным, холодным ветром. Теперь были сорваны последние листья, и земля превратилась в скользкую топкую грязь. Везде стояли целые озера воды, мутной и волнующейся от ветра.
Алина проснулась поздно. Она почувствовала холод и сырость еще в постели, и ее охватила смутная грусть, неопределенное ощущение полного одиночества.
Франуся принесла ей кофе:
– Ах, барышня, ну и погодка, если дорога размокнет, мы надолго засядем в деревне.
Отдергивая занавес, невольно шумя мебелью, горничная продолжала жаловаться. Нет, это последний раз она служит в деревне, думала отдохнуть, скопить денег, поправить здоровье. Какое там.
Алина молчала. Все ее движения были медленны. Причесываясь и удивляясь своей бледности, она думала: «Как я встречу Генриха? Что я скажу ему в первую минуту? И когда же я, собственно, уеду домой?»
Поколебавшись, она спросила Франусю:
– Барин встал?
– Давно уже. Барин в конторе с управляющим, сегодня суббота, расчет рабочих.
– А молодой барин?
– Молодой барин уехал.
– Уехал? Куда?
Алина изумилась. Франуся прятала в шкаф лиловый халатик, вышитый серебряными бабочками. Она отвечала совершенно спокойно:
– Молодой барин уехал верхом на станцию. Он очень торопился в город и боялся, что погода испортится.
Все мысли смешались у Алины. Одна с Генрихом. Одна после вчерашнего.
Она попросила измененным голосом:
– Дайте мне, пожалуйста, серое платье.
Это было то простое платье – дымчатое либерти, вышитое белым стеклярусом, которое она надевала в город для Шемиота. Застегивая жемчуг, она мысленно сравнивала свой туалет с серым небом, серым туманом, серыми струями воды. Жемчуг означает слезы. Неужели же Генрих снова заставит ее плакать?
Она вышла в другие комнаты.
Все тепло из старого дома унесло за ночь.
Мертвая тишина тревожила Алину. Потоки дождя по стеклу и бешенство ветра, от которого скрипели двери и окна, приводил ее в уныние. Поздняя осень. Она никогда не сможет жить круглый год в имении, никогда. Даже возле любимого человека. Иначе это было бы для нее горе; тяжкие условия, неприятный осадок в любви. Потом она устыдилась: «Какая я эгоистка. В сущности, это не так уж плохо – поскучать немного».
Сначала она попала в гостиную, где мебель, черная банальная, обитая синим атласом, и вазы синего фарфора с грубыми рисунками раздражали Алину. Из гостиной она так же бесцельно перекочевала в библиотеку, убранную в арабском стиле, всю увешанную коврами, с выцветшим, но мягким и теплым диваном. Оттуда она скользнула в залу с тремя простенными зеркалами и мебелью, дряхлой как дом.
Здесь Алина задержалась, ибо большая часть сада хорошо виднелась из окон. Можно было окоченеть, глядя на потоки воды, которая продолжала литься с неба, крыш, деревьев, кустов. Стены флигелечка почернели, а молодые акации трепались, словно женские юбки. Не было видно ни птицы, ни человека.
Из залы она прошла в кабинет Шемиота, который не любила. Что-то нестерпимо скучное было в этой комнате – с неуклюжей ореховой мебелью, книгами, атласами, путеводителями, географическими картами по стенам. Портрет покойной жены Шемиота – она с годовалым Юлием на руках – мучил ревностью Алину. Недоброжелательно глядя на нее, она слегка пожала плечами:
– Юлий говорит, что отец сменил много женщин. Тебе нечего глядеть так счастливо и невинно. Я предпочитаю Клару. По крайней мере, та хорошо сознавала свое положение.
В глубоком кабинете синие драпировки скрывали альков. На камине чугунный олень нес на своих рогах круглый шар – часы. За железной решеткой камина лежали дрова и, дрожа от холода, Алина пожалела, что они не горят.
После кабинета она осмотрела бильярдную, столовую, буфетную, угловую комнату для гостей.
– Я могу сказать теперь, что характерная черта этого дома – сырость, пыль, безвкусие и запустение. Чтобы отопить зимою такую громаду, где дует в каждую щель, нужно вырубить половину леса. Когда я выйду замуж за Генриха, я изменю здесь многое, он будет жить у меня, Юлий и Христина – на его городской квартире, а сюда мы станем приезжать только летом.
Но душа ее, усталая от неопределенной тоски и предчувствия недоброе, мало верила этим мечтам.
Она вернулась в спальню накинуть палантин и вспомнила свой вчерашний разговор с Юлием. Как она испугалась, когда он вошел. И как он смело говорил. Почему он уехал? Может быть, он признался во всем отцу? Или Генрих сам отослал его?
Алина бесцельно бродила по комнатам, задерживаясь у окон, испытывая почти отчаяние от неопределенности и вынужденной праздности. Дождь увеличивался, а дневной свет становился все более и более тусклым. Мысленно Алина бурно упрекала Шемиота. После вчерашнего даже не взглянуть на нее, не сказать ей «доброе утро». Уж не презирает ли он ее окончательно? Она перенеслась мечтою к реке, где колышется ивняк и где одиноко стоит дачка, похожая на голубятню. Неужели же вчерашнее только случайность?
Она вздрогнула, услышав голос Франуси:
– Барин просит завтракать без него. Барин очень занят с управляющим.
Ей подали бульон в чашке, цветную капусту, холодного рябчика и яблочный пирог. Она елп каждое блюдо совершенно машинально, не отвечая Франусе. Кофе обожгло ее губы – она слегка пришла в себя. Что делать после завтрака? Если бы ее не терзали сомнения, опасения, неопределенность, она бы строила планы на будущее, но она не могла, не могла, не могла.
Она думала: «Я никогда никому не умела рассказать, как я тоскую. Тоскую без причины, или, возможно, есть причина, только я ее позабыла, не нашла, я так боюсь пафоса, нескромности и печали».
Она забралась и библиотеку. На столе лежали мемуары графа Лас-Каза. Она побоялась открыть даже первую страницу. Есть же что-нибудь святое?
Шаря по углам, Алина натолкнулась на папку, распухшую от вырезанных картинок. Здесь оказалась целая коллекция знаменитых женщин – Мария Стюарт, Адриенна Лекуврер, Заира, Магдалина, Екатерина Медичи, Лавальер, Помпадур... Тут же она нашла ящичек с акварельными красками. Это восхитило Алину. Она любила раскрашивать, совсем неискусно, как девочка. Она достала стакан воды, выбрала пачку картинок, очистила местечко на столе среди толстых книг по живописи и архитектуре и принялась за работу. Очень прилежно она раскрашивала в лиловый цвет платье Марии Манчины и в темно-зеленый – драпировку за нею. Несколько раз, подымая голову и слушая ветер и дождь, она боялась разрыдаться.
Когда совсем стемнело, Алина отложила кисточку. Пальцы ее онемели, но остались чистыми. Она пожалела, что около нее нет Юлия или Христины. У нее не было ни сил, ни желания двинуться с места. Франуся пришла, зажгла лампу, говорила что-то, ушла, где-то шумела, спуская шторы, – Алина не слышала, Хлопнула входная дверь, вернулся Шемиот, прошел к себе переодеваться – Алина тоже не слышала. На веранде управляющий спорил с подрядчиком, а его собаки ожесточенно лаяли – и снова Алина ничего не слышала.
– Вы здесь, Алина?
Шемиот целовал ее пальчики, извиняясь. Проклятое хозяйство! Проклятая погода! Решительно, он болен из-за всех этих вечных историй с рабочими, поденщиками, управляющим. В конторе пахло дегтем, капустой и еще чем-то отвратительным. Он еле держится на ногах.
– А вы что делали, Алина?
– Я тосковала.
– О городе?
– О вас.
– И потом?
– Раскрашивала акварелью картинки.
– Какое ребячество.
Он рассмеялся, Она все еще не приходила в себя от волнения.
– Ваш сын уехал?
– Да.
– Почему?
– Две причины. Первая – он хочет сделать предложение Христине. Вторая – я сам отослал его. Он мешал мне. А вы недовольны, дорогая?
– О нет, если вы это нашли нужным.
– Вы знаете, я немного боялся за вас.
– Вы?
– Да, после вчерашнего вы могли заболеть.
Алина улыбнулась, опуская глаза:
– Я здорова.
– Тем лучше, пойдемте в столовую.
После обеда Алину ожидал сюрприз – затопили камин в кабинете Шемиота. Сюда им подали чай, торт, варенье, ром. Свет от камина зажигал разноцветные огоньки на стеклярусном тюнике Алины – ее плечи, прикрытые белым шифоном, нежно розовели.
Шемиот слегка подался вперед, чтобы лучше разглядеть выражение лица Алины, и она скорее угадала, чем заметила, его быстро скользнувшую улыбку.
– Я огорчу вас, дорогая.
– Вы не можете огорчить меня, Генрих, я всему подчиняюсь заранее.
– Вы меня радуете, я малодушно прячусь от вас целый день.
– Прячетесь?
– Да. Мне нужно сказать вам. Ах, как это трудно.
Шемиот, гремя щипцами, перебил головешку в камине, сгреб уголья и, любуясь на новое пламя, высокое и ровное, как дыхание, продолжал:
– Будьте мужественны, Алина, я твердо обдумал план нашего союза. Я не женюсь на вас, дорогая, я не женюсь на вас никогда, хотя бы вы умерли здесь, у моих ног, я не женюсь.
Она перевела дух. Казалось, вся жизнь ушла из ее глаз, и они стали тусклыми, неподвижными, чуть-чуть расширенными.
Она спросила шепотом:
– Вы не любите меня?
– Я люблю вас, Алина, больше всех женщин, которых я только знал. Чем мне поклясться?
Она сделала слабый жест, означающий – почему же вы бросаете меня?
Он повторил то, что она уже слышала. Он стар для нее. У него взрослый сын. Алина может быть счастлива с другим. Наконец, если она считает позорным быть его любовницей, она, значит, его не любит бескорыстно и полно. Все это он щедро пересыпал сожалениями и жалобами то на судьбу, то на женщин, то на самого себя.
Алина была ошеломлена. Понятие «любовница» для нее являлось чем-то омерзительным, страшным и, главное, нечистоплотным. Конечно, она глубоко унизилась перед Шемиотом, он наказывал ее и говорил ей «ты», но ведь она смотрела на него как на мужа. Он был для нее Единственным и Избранным. Она убеждена, что не могла бы любить другого так, как Генриха. Все застыло в ней от горя, и она не ощущала больше никаких желаний.
Она подумала:
«Судьба моя решается, но мне безразлично. Я готова встать и уйти куда-то. Все равно куда, не оглядываясь. Так вот чего хочет от меня Генрих? Заменить ему Клару, о, это слишком».
Шемиот знал ее мысли. Он взял себя в руки. Он не женится, если даже Алина потеряна для него, он не женится, Это смешно.
И он поднялся, как бы прощаясь:
– Я в отчаянии, Алина, сознаюсь, я думал встретить в вас больше любви. Она зарыдала:
– Неправда, неправда, я была вашей с первой встречи, а вчера? О, как вы жестоки ко мне.
Звук ее голоса растрогал Шемиота. Он обнял ее, вытирая ее слезы, целуя глаза и губы:
– Не плачь, все устроится, будь послушна. Ты – моя, и ты очаровательна.
Теперь, когда они отбросили вопрос о браке, в Шемиоте поднялся исключительный интерес к Алине. Он был счастлив и снова влюблен. Он смотрел на ее яркий, свежий рот и терзался между желанием обладать ею сегодня и желанием довести ее еще до большего любовного исступления. Прибегая к наказанию, он знал, что делал. Собираясь обладать ею – он шел наугад. Ему было важно заставить Алину всего и всего просить.
Они не заметили, как дрова догорели.
Теперь пылали только угли. Стало жарко.
– Уже полночь, Алина. Вам пора ложиться.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Она поспешно простилась.
Глубокое разочарование охватило Алину. Как, значит, он не хочет оставаться с ней? Она ничего более не понимала. Ведь истинная любовь проста. А любовь Шемиота представлялась ей иероглифами. Добиться у нее согласия на все, потребовать всего, довести ее до бесстыдства и потом даже не желать ее? Что ей делать? Уехать? О, если бы она решилась на это. Остаться? Для чего? А если он просто скучает с ней, ищет предлога отделаться?
После бурных слез ее настроение изменилось:
– Разве я думала встретить в Генрихе азиата? Он слишком умен и деликатен. Он приближается ко мне не без колебания. Правда, я не буду его законной женой, но тем более любовница обязана стать совершенством, я поняла это сегодня.
И она уснула, продолжая плакать, но уже без горечи и оскорбления, оправдав его во всем сама перед собою.
Шемиот же разговаривал с лакеем. Викентий доложил ему, что Франуся не остается служить. Она все время скучает по городу.
– Хорошо, Викентий. Почему не все рабочие пришли за получкой?
– Дорога очень плоха.
– Если они придут завтра, мне не докладывайте.
И Шемиот думал, покуда Викентий растирал его одеколоном: «Все в доме считают Алину моей любовницей. Тот же Викентий, и управляющий, и повар, все, а я теряю время и не должен быть преувеличенного мнения о собственной персоне. Я могу наскучить Алине, внушить ей раздражение, показаться смешным, Витольд Оскерко женится на ней, не задумываясь, я убежден, от горя Алина способна сделать эту глупость, она выйдет за ничтожество и возьмет в придачу Христину, я не прощу себе тогда до смерти. Желаю я Алину? Сегодня – безусловно. Раньше я думал об этом лениво. Завтра? Завтра я могу стать холодным как лед. И все-таки сегодня уже потеряно. Какая жалость. Что делает Алина? Она плачет, считает себя погибшей и уязвленной в своем женском самолюбии. Она думает, что не нравится мне физически. Скоро она устанет думать, плакать и будет только страдать. Как хлопотно с этими женщинами!»
– Спокойной ночи, барин.
Викентий ушел.
Последней мыслью Шемиота было: «Алина сама виновата. Если она любит меня, почему она не осталась со мной? Из чувства стыдливости? Послушания? Ну вот, подобные женщины только развращают нас».
Утром Алина сказала плачущей Франусе:
– Успокойтесь, если вы не хотите оставаться у господина Шемиота, я вас возьму к себе в город. Вы – хорошая девушка.
Франуся снова заплакала, но уже от радости. Алина совсем смягчилась. Ей было приятно тешить эту девушку, очень ловкую и услужливую, догадавшуюся о многом и все же не фамильярную.
– Да, да, Я увезу вас с собою.
Сегодня небо было ярко и блестяще. Обрывки туч быстро таяли. Ветер свирепствовал еще сильнее, чем накануне.
– Барин в кабинете?
– Да. Барин уже спрашивал о барышне.
Алина отвернулась.
Она решила несколько часов не видеть Шемиота и осторожно вышла другим ходом.
Она поднималась в гору с развевающимся тускло-зеленым шарфом на голове, в своем золотистом манто, цвет которого сливался с опавшими листьями. Она жадно дышала, аромат гниения опьянял ее. Ветер стянул, почти высушил землю. О вчерашнем ливне говорила помятая трапа, большие лужи, рытвины, нанесенный пластами песок. Сад еще был великолепен, несмотря на октябрь. Он умирал с честью. Яркие краски сменились полутонами, пурпур и золото теперь превратились в лиловато-коричневое, почти черное. Ничто не пылало больше. Река текла мутная, желтая, почти сливаясь с берегом и лугом. Стая ворон кружилась и отдыхала потом на кукурузном поле. В одной из аллей сада Алина натолкнулась на старого рабочего. Он воспользовался солнцем и ветром, чтобы разложить и высушить крупные орехи – несколько тысяч орехов. Сидя, он сторожил их. Он поклонился лениво и небрежно Алине, холодно смотря на нее своими узенькими серыми глазками.
Это смутило ее. Она думала, подымаясь все выше и выше к кресту: «Если бы даже Генрих и женился на мне, эти люди навсегда запомнят и не простят моего пребывания в имении. Они относятся с возмущением к Франусе, которая угождает распутнице. Викентий готов проклинать меня и думает, что я околдовала его барина».
Она свернула на узенькую дорожку между кустарниками и пришла к оврагу, вырытому сначала весенними водами талого снега, потом дождями, потом уже искусственно углубленному камнями. Самые крупные из них, серо-белого цвета, вчерашний ручей разметал в разные стороны. Здесь стояла скамья – разрезанный старый дуб, положенный на пни, до такой степени тяжелый, что его нельзя было сдвинуть.
Алина села. Ветер шумел верхушками, скамья нагрелась от солнца, камни тоже. Какое-то деревцо было все унизано красными мелкими ягодами. Кажется, боярышник. На сухом кустарнике повисло и качалось пустое, но еще крепкое птичье гнездышко.
«Я начинаю сомневаться в своем рабстве, – размышляла Алина, – ведь все оно придумано мною, мною же установлено. Может быть, любовь Генриха изменит и меня, и мои вкусы?.. Может быть, я стану жаждать только поцелуев, а не розог... Розги ужасны. Истинная пытка... У меня захватывает дух от одного воспоминания. И еще не достоверно, унизил ли меня Генрих или же я сама себя унизила. В конце концов, эта история зависела всецело от меня же самой. Итак, я не раба?.. Тогда что же я?»
Но она не сделала никакого вывода из своих размышлений, а затосковала. Она чувствовала себя жалкой, смешной, выбитой из колеи, совершенно лишенной той ясности, в какой прожила до сих пор.
Она подняла глаза и увидела Шемиота, идущего к ней без плаща и без шапочки. Какая неосторожность!.. Он простудится на ветру.
Шемиот посмеялся над ее заботами и пригласил ее завтракать. Тогда из упрямства она сняла шарф.
– Тем лучше, Алина... зеленый вас бледнит... О чем вы задумались?
– Я старалась понять вас, Генрих...
– Очень хорошо,
Она вскинула на него чуть-чуть рассерженные глаза.
– Есть минуты, когда я вас ненавижу... Шемиот весело расхохотался. Алина смягчилась. Она давно не видела его таким жизнерадостным.
– Ах.. вас ничем не тронешь, Генрих...
– Разве?
Вечером они снова зажгли камин. Сюда им принесли столик с инкрустациями, на котором они играли в шашки некоторое время. Но Алина была рассеянна. Она проигрывала партию за партией. Потом они пересели ближе к огню и сидели в глубокой задумчивости, слушая ветер. Шемиот внутренне колебался. День ему показался особенно приятным, Алина – обворожительнее, чем когда-либо. Он не знал, как ему поступить. Время не ждало его. Двенадцать часов! Алина молчала. Шемиот хотел настоять на своем. Они простились.
Сделав несколько шагов по коридору, Алина остановилась. Нет, он не звал ее. Нет... Наоборот, он сейчас же резко и длительно ручным колокольчиком позвонил Викентию. О, это слишком! Мужество покинуло Алину. И у себя, бросившись на постель, она рыдала, рыдала без удержу.
Пробуждение было ужасно. Веки опухли, цвет глаз из синего стал тускло-зеленым. Алина возмутилась. Зачем и для кого она сидит в этой дыре? Или она больше не девушка из порядочного общества, а жалкая тварь? Все нужно исправить, и немедленно. Сейчас она пошлет телеграмму Витольду, уложит чемоданы и выедет вечерним поездом. Дальше отсюда... дальше, на свежий воздух, к свежим людям. Забыть Шемиота, стереть, выкинуть из памяти эти дни.
Она лихорадочно оделась, открыла окно. Ее приводила и бешенство восхитительная погода – было солнце, полная тишина, земля пахла. Где-то звенели птицы.
С отчаянием она вынула из шкафа свои платья. Но на упаковку вещей у нее не хватило решимости. Разве Генрих гонит ее? Почему она так торопится уехать? Она рискует потерять его. Нет, нет, это невозможно...
Франуся явилась, как всегда, с кофе. Вчера у нее была жаркая схватка с людьми на кухне. Викентий клялся, что между барином и барышней «нет греха». Он двадцать пять лет служил у барина и, хвала Богу, сам постилал ему кровать. Он с закрытыми глазами отличит, когда спали двое и когда один. Ему не верили, над ним насмехались, а барышню поносили дурными словами. Франуся держалась того мнения, что каждая живет как хочет. Разумеется, ей, Франусе, даром давайте такого старика, так она откажется. Но... если барышня влюбилась, то... почему нет?.. И она вступалась за барышню с яростью соучастницы.
Увидев, что Алина укладывается, Франуся очень смутилась. Иезус Мария! Барышня ни единым словом не предупредила ее... Она же только сегодня развела маленькую постирушку... она моет белье барышни. Совершенно невозможно бросить и ехать в город... Кроме того, срок ее службы у Шемиота заканчивается только послезавтра...
Алина с облегчением ухватилась за этот предлог. Ну хорошо, она останется еще денек. Держа написанную Витольду телеграмму, она вышла к завтраку.
Шемиот стоял у окна, наблюдая группу рабочих, толковавших о чем-то с управляющим. Он только что вернулся со двора, держал плащ на руке и не снял своей черной бархатной шапочки. Увидев его золотистые пышные волосы, темные, гордые, сверкающие глаза, тонкие руки, Алина опять ощутила в своем сердце трепет и обожание.
Его утреннее приветствие звучало особенно нежно.
Он думал: «Я прихожу в отчаяние. Алина достойна лучшей участи. За что я издеваюсь над нею? Не прекратить ли эту пытку? Почему не подарить ей прочное спокойное счастье? Намекнуть ей, что я робок?.. Она не поверит. Сказать, что щажу ее девственность? О, это грубость и низость... я ее все равно скомпрометировал... Высказать Алине желание, чтобы она сама была несколько активнее?.. Нет, нет, она так стыдлива... она должна сама догадаться... Какое положение!.. Я ничего не знай. Я запутался в собственной интриге.
К несчастью, нужно быть искренним... Я могу дать Алине только то, что даю... мне нужны ее слезы, ее крики, ее мольбы и унижения... Все остальное я возьму из вежливости, но не более...»
Алина говорила Шемиоту, несколько смущенная его ласковым взглядом:
– Вот телеграмма... для Витольда Оскерко... Нельзя ли послать верхового на станцию... Это очень важно...
Он взял бумажку, прочел текст и, улыбнувшись, спрятал ее в карман.
– Отлично, Алина... сегодня так тепло, что я едва не велел накрыть стол на веранде...
Про себя он подумал: «Никакой телеграммы я не пошлю... Отпустить Алину в таком состоянии – чистейшее безумие, Надо, по крайней мере, успокоить, примирить... примирить?.. С чем?.. Разве я отказываюсь от нее?.. Нет, конечно... Я все более и более убеждаюсь, что Алина способна радовать меня. Именно радовать. В мои годы счастья уже не испытывают».
И они ушли гулять, оба взволнованные, оба стесненные, колеблющиеся.
Ах, какой это был чудесный осенний день – прозрачный, теплый, тихий, весь продушенный нежным запахом влажной земли, осенних листьев, не то сухих плодов, не то каких-то растений. Они увидали снова молодого орла, низко-низко кружившегося и высматривающего добычу. Они повстречали пару ослят, бродящих между кустарниками, они натолкнулись на крестьянина, несшего две огромные рыбы в мокром мешке для барина. Когда, запыхавшийся и потный, он вынул их, чтобы показать Шемиоту, рыбы еще вздрагивали. Они были великолепны, отливая на солнце перламутром, словно выточенные из серебра с чернью, с алыми жабрами. Восхищенная Алина засмеялась.
Потом ей стало жутко видеть эти вздрагивания, судороги, пляску в воздухе, и она с грустью подумала, что сама очень похожа на рыбу, задыхающуюся в руках Шемиота.
И на обратном пути вся ее веселость исчезла. Он напрасно прямо-таки ухаживал за нею и смотрел на нее то печально, то умоляюще. Алина замкнулась и упрямилась. Вечером он предлагал ей шашки, соблазнял камином. Нет! И она ушла к себе в восемь часов.
Внутренне смятенный, внешне спокойный, он проводил ее до порога ее комнаты.
«Что с ней?.. Мое поражение?.. или моя победа? – недоумевал Шемиот. – Что ж... оставим ее в покое...»
И он занялся конторскими книгами вместе с управляющим. Потом говорил с Викентием. Когда в доме наступила мертвая тишина, Шемиот начал неопределенно волноваться. Не потерял ли он Алины? Это было бы несчастьем...
– Если до часа она не придет ко мне, я отправлюсь с повинной.
Принятое решение развеселило и успокоило его. Он не раздевался: подбросил дров в камин и читал «Диалоги» Сиенской.
Без четверти час в его дверь постучались.
– Я выиграл сражение,
И он захлопнул книгу, улыбаясь.
В алькове Алина продолжала крепко обнимать Шемиота. Она плохо сознавала, что делает, но она навсегда запомнила, как он был деликатен и нежен. Ее легкий крик, крик утраченной девственности, был единственной радостью Алины.
Боль... Только боль поняла она в тайне слияния. Оно показалось ей чрезвычайно простым, чересчур физиологическим и менее всего мистическим.


В начало страницы
главнаяновинкиклассикамы пишемстраницы "КМ"старые страницызаметкипереводы аудио