|
A-viking
Ягода-Маринка Маринка пошуровала кочергой в печке, подумала и подкинула туда еще парочку полешков. Баня – это тебе не ванная: как деда говорит, тут пар стенки до скрипа распирать должен… Как они с дедом парятся, это не всякий умеет! Спасибо, научил всяким-разным плескалкам и поддавалкам – вон и квас в кружке, вон и пиво старое, вон и черемуховый запарник, а вон… Ой, надо краюшку ржаную на железке печной заменить – старая высохла, а свежая дух даст. От одного запаха взлета-а-а-аешь и над полком виси-и-и-ишь…
Выскочила в предбанник, убрала на спину еще не расплетенную косу и накинула на плечи коротюсенький халатик (давно из него выросла, вот он и перекочевал из дома в баню, не поймешь, то ли полотенце, то ли одежка…). Застегиваться и не пыталась – сочные груди едва прикрылись, когда спереди пальцами ткань прихватила и шмыгнула в тихих сумерках через двор к дому. Сверкнула в дверях тугим и голым, когда край «халатика» зацепился за что-то, и вскоре появилась обратно, прижимая к груди все, что забыла сразу – краюшку ржаного, пару толстых свечей в старой стеклянной баночке, фигуристую «фунфырку» шампуня и толстое махровое полотенце.
– Ягода мали-ина… – мурчала сама под нос, вприпрыжку двигаясь к бане.
За кустом смородины, у задней стены бани, почудилась неясная тень. Что-то вроде светлое, или просто луна на секундочку плеснулась между тучек… Присматриваться было лень, скрипнула дверью предбанника и снова окунулась в ароматы скобленого дерева, нагретой душистой воды и развешанных по всем углам трав.
Затеплила свечку – провод от лампочки отгорел, а возиться с розетками она не умела – потом вторую, пристроила повыше, чтоб не попало брызгами воды, потом уложила наконец краюшку ржаного, засопела от удовольствия… На секунду замерев, прислушалась – то ли скрип, то ли шорох у задней стенки. Ладно, фигня… Верный не лает, значит все тихо. С наслаждением потянулась, провела ладонями по бедрам, огладила груди, потом потискала их ладонями, отчего-то прикусывая губы и зажмурившись… А потом утонула в клубах пара, под хлест веника и собственные, тихие и восторженные взвизги. Выскочила из парилки в мыльную, бухнула сверху ушатик холодной воды, повизжала еще раз, потом на закуску еще разок и наклонилась, отжимая русалочную волну волос. Когда наклонилась, чуть не ткнулась носом в маленькое темное окошечко, врубленное посередке над вторым венцом сруба. Глаза в глаза: ее, распахнутые от удивления, и с той стороны – тоже глаза, вытаращенные от восторга…
– Ах, ты, хрень несуразная! – все тот же вроде как халатик, наброшенный на мокрое тело, поворот за заднюю стенку бани и требовательный, но тихий выкрик в темноту:
– Пашка, зараза! Подь сюда!
Молчание.
Топнула босой ногой:
– Я кому сказала? Я за тобой бегать не стану – сам не выйдешь, вот прям счас к твоему батяне!
За кустом смородины понуро завозилось бледное пятно, встало, шагнуло вперед и медленно превратилось в Пашку, курносого и стеснительного соседского паренька. Маринка знала, что он давно и прочно «неровно дышит» по ней и даже намеревался чуть было не в бега удариться, за ней в город, и это несмотря на огромную разницу в годах – ей уже целых семнадцать, ему всего четырнадцать!
Любовь любовью, а под баней ползать да по стеклам таращиться не дело!
– Ну, паразитские твои глаза… И не стыдно?
Пашка виновато сопел, попыток удрать не делал, но опущенные гляделки сверлили вовсе не пол, а Маринкины ноги, от самых бедер открытые халатиком.
Маринка вдруг выглянула на двор – в доме сквозь занавески еще смутно рисовались тени – деду с Никанорычем там еще надолго, кварту настойки приговаривают, а я тут пока сама разберусь… Прихлопнула дверь, ткнула ладонью в плечо Пашки:
– Раздевайся, бесстыдник!
– Чего? – Пашка аж задохнулся, не веря своим ушам.
– Снимай все, зараза! Пороть буду!
Подхватила мокрый, уже истрепанный веник, выдернула, не глядя, несколько березовых прутиков, помогая зубами, содрала остатки листочков. Пашка стоял истуканом, но когда она повела плечами, встала перед ним, в рост, не скрываясь и красуясь, его руки потянулись к пуговицам рубашки. Руки работали как-то сами, расстегивая, скидывая, то рубашку, то потом и штаны, а глаза восторженно шарили по всему ее телу – прошла из предбанника внутрь первая, вильнула тугим и сочным телом, вступила под неровные отсветы чадно горящих свечек. Сдвинула в сторону короткую банную лавку, молча кивнула – мол, сам знаешь, чего и как…
Его руки все-таки же сами по себе – прикрыли, чего надо, но кончик призывно и нагло торчал поверх ладоней, и только неясный свет бани, а то и просто распаренное тело, не дали Пашке увидеть, как внезапно и сильно покраснела Маринка…
Пашка лег, хотя скорее встал на четвереньки – коленки на полу, живот на лавке, оттопыренный зад и главное – лицо, что магнитом за Маринкой. Взмахнула прутиками – а Пашка глазами не за розгой, а за шарами грудей, что сквозь прилипший халатичек чуть приподнялись, потом мягко под ним мотнулись – вздрогнул, чуть губы прикусил, когда прутики свистнули по оттопыренному заду, но про себя молча клял только свечки – потому что мало света, а надо видеть ее всю… Как есть всю, в движениях, в изгибах, в поворотах ладного желанного тела…
Стегнула еще несколько раз, молча и не так уж чтобы сильно, потом глухо и сказала:
– Не пробирает тебя… Размахнуться не могу…
Бросила на пол прутики, сдернула халатик и встала над ним откровенно голая, бело-розовая, не пряча ни выпуклого треугольника под втянутым животом, ни темно-розовых ореолов вокруг крупных набухших сосков. Наклонилась, подбирая прутики и почти коснулась грудями его спины – а его как током от близости, от жара распаренного тела, от желания видеть-видеть и трогать-трогать-трогать… м-м-м…
Почти и не замечал прутиков – стегала и вправду не сильно, но могла бы и плеткой – все равно бы ничего кроме маятников тяжелой груди, кроме жадного изгиба бедер и стройных, напряженных ног, не видел бы и не запомнил.
А Маринка под накатывающий между ног жар прикусывала губы и то легко проводила кончиками прутиков вдоль его стройной загорелой спины, то внезапно постегивала ими по узкому заду, глядя как судорожно и несильно вздрагивают половинки и чувствуя, как отчего-то сжимаются и ее тугие полушария…
Пламя свечек мотнулось разом, наклонилось вдоль – дед-то тайком и не пробирался, но за своими «любованиями» они и черта не услышали бы. Открыл дверь из предбанника, так и увидел – голый Пашка, над скамейкой раскоряченный, а над ним Маринка, так же бесстыже голая, вскинула правой рукой прутики, а левой ладошкой срам прикрыла… Да где там «прикрыла»-то! Пальцы в мокрую щелку впечатались, сжала все как есть…
…Деда часто любил говорить: «Я те не прафесар, лекцев читать не буду, заголяй зад да знай себе постанывай!». Маринка послушно заголяла и постанывала – когда коротко и тихо, когда отчаянно захлебываясь долгими стонами. А «прафесар» выписывал на девчонке полосочки науки – то узким ремнем, то распаренной гибкой лозой, то змеиным языком недлинной тонкой плети.
И тут все без долгих «лекцев» обошлось, да и чего говорить, когда и так все наружу? Пашка примостился в углу на коленках, спрятав-зажав между ладоней орущее от напряжения хозяйство, окаченная ушаткой холодной воды Маринка – в струночку прямо посреди мыльной, на полу, и огоньки свечек туда-сюда, туда-сюда: от каждого взмаха дедовой руки. В кулаке зажата розга – но не та тройка торопливых прутиков, что Маринка из веника для Пашка дернула, а домашняя, из кадушки, для девкиного зада загодя припасенная и как надо вымоченная – жадно голый зад лижет, пухлый рисунок сразу прочерчивая, кожу зазря не рвет, а ума – ого-как прописывает!
С перепугу и от того, что так не к месту застукали, первый пяток хлестких ударов Маринка отлежала сгоряча – как недавно Пашка, едва чувствуя боль от розог. Но то ли дед начал сечь сильней, то ли прутья, наконец, хорошо «пробрали» зад, но после очередного Маринка выгнулась, подтянула ладони к лицу и глухо, коротко застонала.
– Ишь, бесстыдные свои гляделки прикрыла… – проворчал дед, отмахивая назад мокрые прутья. – Ничо, мы так лозы пропишем, что ты их наоборот выпучишь! Вот-та!!!
– М-м-м… – стон Маринки и почти неслышный, но почти хором – нутряной стон Пашки: ой, как она изогнулась! Как повела бедрами! Как хочется погладить плечи или вот их, сжатые от боли, но все равно круглые и такие красивые половинки!
– Ничо… выпучишь… – мрачно приговаривал дед, выхлестывая то сжатый от боли Маринкин зад, то прописывая ума поверх стройных сильных ляжек, то прочерчивая следы слегка наискось по гибкой спине. – Ты, кавалер хренов! – бросил взгляд на Пашку, подтягивая кальсоны с огромными желтыми пуговищами. – Подай свежих розог! Да штаны надень, торчишь… стручок недозрелый!
Пашка двумя росчерками пули слетал-вернулся, на ходу подтягивая наспех насунутые штаны и панически боясь вовсе не того, что свежие прутья могут засвистеть теперь и на нем, а того, что Маринкин дед выгонит его на фиг, прервав эту волшебную картинку извивающейся на голом мокром полу мокрой голой красавицы.
Стегать справа дед больше не стал – чтобы не порвать Маринке задницу – а зайти с другой стороны было не с руки: баня тебе не сарай, тут и замахнуться мудрено, а уж с плеча девке всыпать и вовсе никак. Ничо, мы умеючи…
– Ну-ка, переляжь на другу сторону! Головой к дверям кладись, стервоза бесстыдная!
Маринка поежила плечи, уперлась руками в пол, встала на коленки. Повернула к Пашке мокрое лицо с пробежавшими по пунцовым щекам дорожками то ли банной воды, то ли слез, стыдливо потупилась и так, на коленках, развернулась в другую сторону. Снова вытянулась на полу, но теперь ее голова была повернута в сторону Пашки, он прекрасно видел слегка приплюснутые под телом груди, изгиб зада, а главное – при первом же ударе Маринка вскинула голову и ее полные, красиво очерченные губы изогнулись в сдержанном стоне, а под ресницами сверкнули то ли слезинки, то направленный на него, Пашку, взгляд…
Взлетели розги, опустились… Вместе с ними ухнуло вниз Пашкино сердце – аж шипят, казалось, гибкие темные лозы на золотом заду Маринки, заставляя девушку белорыбицей забиться на темном полу досок…И жалко ее, голую-милую, под такими вот розгами, да жалость восторгом перебивает: как же красива она, как зад играет, как ножками стройными перебирает!
И как глаза в глаза сцепляются – снова вскинула голову, волосы мокрые спутанные по всему лицу, а глаза все одно видны: и не боль в них одна плещется, а еще что-то, чего сразу и не понять, но от чего сладко ноет пашкино сердце и снова кипит в жилах – протянуть руки, щеки огладить, по плечам провести, губами к стонущим губам…
И Маринка в ответ словно вся, как есть, к нему потянулась – даже дед крякнул, глядя, как она под лозой заизвивалась – врешь, девка, от розог так не вертятся…
В распахнутых глазах Маринки то вспышкой плеснется боль, то темным омутом затянет жгучее, сладкой истомой поведет тело и не поймешь, отчего вдруг языком по губам провела, отчего не в такт лозе ладошки в кулачки сжала, отчего снизу вверх так смотрит, словно это она на троне, а он, у нее ног, распростертый…
Отбросил дед второй пук длинных, в хлам измочаленных прутьев. Перевел дух. Оглядел обоих, как мог строго проговорил:
– Ну, кончай тут балаган голозадый… Пашка, брысь! И ни звука чтоб мне! Не то…
Подавившись торопливым согласием, привидением растаял Пашка – только огоньки свечей следом за ним колыхнулись. Когда стукнула за ним дверь, дед перешагнул через Маринку, все так же без сил лежавшую на полу, молча набрал ковшик своей «парной» смеси, ухнул на каменку. В белых клубах запаха послышалось:
– Подымайся, неча вылеживаться… Иди на полок, полечу.
Почти без стона поднялась, тяжело взобралась на гладкий щит полка, покорно подставила тело под ладони и мягкое шелковистое касание коротенького пучка трав – запаренный вместе с вениками пучок черемухи и зверобоя с острыми полосками лебедь-травушки прошелся от плеч до коленок, горячил и без того пылающее от розог тело. Болючая, жаркая была у деда эта «лечилка», но Маринка знала ее силу и, сжав губы, терпела – словно еще продолжалось наказание, словно уже не волны пахучего пара, а шипящие розги гуляли по спине и бедрам.
Охнула от ледяного ковшика, тут же снова охнула от тяжелой пришлепки ладонью по заду:
– Иди, охолонь в предбаннике…
Уже в дверях застал вопрос:
– Я тебя сегодня… не того? Не лишку выстегал?
Обернулась, едва подавила изгиб тела от накатившей волны жара внизу живота:
– Не, деда… Спасибочки…
Проводил взглядом налитую фигуру, проворчал сам себе:
– Созрела ведь, ягодка… ягодка-Маринка…
Потом чуть громче, зная, что слышит:
– Созрела, говорю! Ягодка ты моя! Кто сорвать вздумает – срывалку на хрен оторву! Поняла?
|
|