A-Viking
Утопия

Евгений Венедиктович аккуратно вложил закладку и поставил на полку «Город солнца» – память не подвела, и пассаж старика Кампанеллы об ответственности личности очень кстати ложился в новую работу о развитии классических педагогических представлений. Впрочем, от теории предстояло перейти к непосредственной практике, и Евгений Венедиктович к этому переходу отнесся, как и ко всему, что делал, аккуратно и обстоятельно.
Он надел удобную безрукавку черного бархата, теплую и совершенно не стеснявшую движений. Шлепанцам тоже было отказано в присутствии – их место на ногах главы семьи заняли хорошо разношенные полуботинки, а уложенные в коробочку запонки заставили выше локтей подвернуть рукава сорочки. Вид, конечно, был не совсем джентльменский, с эдакими-то рукавами, но ситуация если не требовала, то как минимум позволяла… Поэтому Евгений Венедиктович удовлетворился осмотром своего внешнего вида, похрустел суставами пальцев и вышел в большую комнату.
Его супруга, по-домашнему просто Машенька, с присущей ей деловитой миловидностью тоже листала книжку – насколько мог судить Евгений Венедиктович, какой-то очередной современный романчик без смысла, глубины и характеров – так, легкое чтиво для легкой загрузки очаровательной головки.
Вскинув глаза на супруга, Машенька оценила его рабочий костюм, перевела взгляд на часы и согласно кивнула – да, время. Молодо и быстро поднялась с кресла, легонько скользнула губами по гладко выбритой щеке и прошла в комнату дочери. Стоявшая вдоль стены большой комнаты оттоманка выглядела оттоманкой лишь по накинутому сверху ковровому покрывалу и обилию подушек – кстати, вышитых собственноручно Машенькой в период как до замужества, так и после. Аккуратно собрав подушки и подушечки, столь же аккуратно сложив покрывало, Евгений Венедиктович с удовольствием оглядел главную педагогическую достопримечательность своего дома: настоящую, по классическим рецептам изготовленную, увесисто покоившуюся на массивных ножках отлично отструганную лавку.
Он был свято убежден в том, что любой педагогический процесс должен зиждиться на вековых основах предков – потому в свое время не пожалел средств на столярный заказ. Более того, прежде чем сделать эскиз будущего воспитательного ложа, он старательно проштудировал несколько десятков книг, в которых то вскользь, то подробно упоминалась это удивительное изобретение предков – лавка. Это вам не садовая скамейка, не полати для храпящего мужика в стоптанных онучах (вот бы удивился Евгений Венедиктович, узнав, что онучи – это всего лишь портянки и стоптанными быть ну никак не могут), не разнеженная мягкая кушетка – это и есть старозаветная лавка, сделанная в рост Машеньки плюс две пяди припуска и на ширину бедер плюс одну пять припуска и плотно согнанная в косой клин «столешница», такая же обширная и гладкая, как обеденный стол…
Впрочем, искренне любуясь сим произведением историко-столярного искусства, Евгений Венедиктович ни на минуту не забывал о том, что сейчас оно увидело свет божий вовсе не для разлюбезной супруги Машеньки, а для второй Машеньки, названной пятнадцать лет назад в честь верной и любимой супруги. До него доходили слухи, что дочку в гимназии из-за этого зовут Маш-Маш, но какое ему было дело до недалеких прыщавых подростков с их тягой к глупым кличкам…
Впрочем, обе Машеньки уже вышли из комнаты дочери в большую комнату, даже между собой, а не для гостей именуемую «залой», и сейчас предстояло не менее ритуальное действо – передвижение воспитательного ложа, сиречь лавки, в удобную позицию именно для воспитательного процесса – не у стенки, а поближе к середине комнаты. Вон туда, между круглым обеденным столом и боковым креслом. Несколько лет назад (ох, как бегут годы – всего лишь пять-шесть лет назад!) это процесс приходилось выполнять им вдвоем с Машенькой-старшей – в особо нежном возрасте Машенька-младшая еще не допускалась не то что вытаскивать, а даже ложиться на это семейно-воспитательное ложе. С ней тогда тихо и уютно разбиралась в комнате Маша – легким смешным ремешком. Но годы идут, и Машенька теперь почти сровнялась в росте с Машенькой, обещая в ближайший год-два не только перерасти маму, но и (гм… гм… не к месту мысли, уважаемый Евгений Венедиктович!) превзойти ее по качеству фигуры – не просто столь же юной и свежей, как была в свое время у Машеньки, но и по некоторым другим параметрам, как то: ширина бедер и объем груди. По длине волос, так красиво летавших в воздухе во время танцев, она уже была достойной соперницей своей матушки, впрочем, к вящему и нескрываемому удовольствию последней.
Еще раз, впрочем – на воспитательном ложе волна Машенькиных волос смотрелась не менее красиво, как и у Машеньки-младшей… Евгений Венедиктович едва не согрешил, чертыхнувшись – хоть самому называй ее Машенька и Маш-маш, а то даже в мыслях разобраться трудно, о ком речь… Вот они, словно копия одна другой, словно две сестры, только Машенька –старшая в легком домашнем платье, а Машенька младшая, в настоящий момент, удивительно аккуратно и эротич… (Евгений Венедиктович, побойтесь бога!!!) обернута длинным махровым полотенцем.
Как и положено мужчине, Евгений Венедиктович в одиночку взялся за один конец лавки, а две Машеньки вдвоем осилили другой ее конец – приподнявшись над полом и проплыв положенные пару метров, лавка удобно встала на свое, давно заведенное место. Теперь роли исполнялись по отдельности, но согласно давно заведенному ритуалу.
Машенька-старшая вместо своей пустой книжки достала из шкафа Писание, Евгений Венедиктович размял руки, заодно перебирая пальцами, нет ли узлов на суровой толстой веревке, а Машенька-младшая вынесла из холодного чулана, уже почти не напрягаясь от веса, толстое деревянное ведерко с блестящими от воды прутами.
Прутья были приготовлены лично главой семейства, аккуратно и по размеру обрезаны, столь же аккуратно очищены от почек и замочены в строго дозированном рассоле – по большому счету, солеными розгами эти воспитательные прутья молодой березы называть было нельзя. Дело даже в листьях календулы, цветах ромашки и корне шалфея, давно и упрямо мокнущего в кадушке – Евгений Венедиктович строго соблюдал «соленый принцип», лишь для факта, а не для лишней боли добавляя в рассол горсточку белых кристалликов. Он же вам не барский палач, засекавший крепостных Машенек до одурелых криков и черного пота на скользкой от порки лавке…
Тем не менее обе Машеньки знали и гордились тем фактом, что воспитание у них настоящее, безо всяких новомодных и глупых изысков типа чужеродного ротанга – глава семьи признавал их стойкость и понимание, используя для наказания не какие-нибудь детские, а настоящие соленые розги!
Вовсе не факт, что сегодня будут использованы все прутики, сочно набухшие в деревянном ведерке (кстати, белая липа, запах и здоровье!) – но готовые розги в доме переводиться не должны. Эта заповедь исполнялась неукоснительно. Хотя готовил их сам Евгений Венедиктович, наблюдать за их достаточным запасом давно было поручено Машеньке-старшей. Недогляда не было давно, всего всегда хватало, одна лет эдак десять или даже больше назад… уххх… при воспоминаниях Евгений, тогда еще почти и не Венедиктович, аж сладко зажмурился – Машенька в тот вечер была прекрасна! Так послушна, так покорна, так искренне просила прощения и так истово билась на вот этой самой лавке… (гм… еще раз гм! Построже, Евгений Венедиктович! Сейчас вовсе не надо помнить о том, что вы не отпускали Машеньку далеко за полночь, уже не на лавке, а на смятых простынях супружеского ложа и еще неизвестно где были громче стоны – то ли от боли под розгой, то ли от долгожданной услады с вами…)
Машенька, донеся свой крест, сиречь ведро, до лавки, неторопливо оглянулась на зажженные в вычурных канделябрах свечи (электрического освещения в этот момент, право же, быть не могло! Ну я бы сказала, недопустимо!) и аккуратно (совсем как папа, аккуратница растет!) коснувшись губами протянутого к лицу Писания, приятным грудным голоском нараспев проговорила:
– Батюшка и матушка, благоволите поучить благочестию и послушанию…
В ее голосе было так много грудных и сочных обертонов, так колыхнулись под полотенцем юные груди, что Евгений Венедиктович даже глотнул, прежде чем ответить давно привычную, сделанную в форме семейной шутки фразу:
– Ну, я не священник, епитимию не наложу, а вот на лавочку положу...
Тут настал черед и Машеньке-старшей. С блестящим от свечей глазами (от свечей ли только?) она подошла к дочери, вскинувшей на голову обнаженные руки и потянула узелок полотенца. Скользнула вокруг тела мохнатая теплая ткань – заиграло в золотом отблеске свечей золотое юное тело. Не вставая с колен, Машенька протянула вперед ровненько сложенные руки. Так же ровно легла на тонкие запястья мохнатая веревка. «Вервие», как вычитал в книгах Евгений Венедиктович, должно быть льняным, без грубых пеньковых очесов, не особо грубым, но толстым, чтобы держало прочно, кожу не ранило, а искушения вырываться не давало. Три заведенных движения, три витка у кистей, продернут конец – и Машенька в рост встала у лавки. Что та, что эта – ну не отличить, если обеих рядом вот, послушных воле отцовской (мужней), рядом обнаженными поставить! Ну, не старшую – сейчас, а старшую в те же годы, как сейчас младшей – только у новой Машеньки груди явно покруглей и повыше будут (гм… Евгений Венедиктович, верная супруга Машенька собственной грудью кормила, не надо бы сравнить вот так спустя пятнадцать-то лет! Однако сосочки, однако талия… Гм! К делу!)
В рост поднявшись, Машенька тут же в пояс поклонилась – поначалу матушке, а потом уже и отцу – батюшке, неторопливо, без суеты, без страха в блеснувших глазах. Гордостью наполнилось сердце – как красива, как послушна, как воспитана дочь! Лишь после поклона внимание от родителей к лавке – аккуратно легла, без толку не тряся грудями – (Это вам не Светка-подружка, ту на лавку едва не силком отец с дядькой кладут, вся аж издергается, пока не притиснут веревками!), аккуратно выровняла стройные ноги, словно в балетном классе, а не на лавке под розгами. Ноги Машеньке так же споро, как отец, стянула Машенька – негоже в такие девичьи годы мужчине самому ножкам внимание уделять. Оно, конечно, ну как тут не уделить – плотное, красивое, послушное тело в искаженной тени свечей, ровные линии округлостей, тугие изгибы бедер, темными линиями в три веревки на щиколотках… Хороша у меня доченька!
Внимание, впрочем, только глазами – вот, Машеньке легче, она по ляжкам провела руками, по голеням, поправила дочку, та послушно поровней телом сыграла, и наконец явила собой полный образец дочернего послушания – обнаженная и послушная, ровная и золотистая, открытая розгам и покорная отцовской воле.
К лавке сегодня не привязывали – вполне довольно тех шести витков толстого вервия. Три на кистях, три на лодыжках – большой вины на Машеньке нет, и Евгений Венедиктович был убежден, что положенную на сегодня воспитательную, просто «послушную», порку Машенька улежит сама, без дополнительной привязи к воспитательному ложу. Эх, было время, когда Машенька-старшая сумела первый раз сама вылежать! Аж сердце сладкой истомой спело, когда она попросила Евгения оставить лишь символические путы – и ведь правда, отлежала тогда все положенное, изумительной бьющейся рыбкой приняв все мужние лозы! Зато и быстрее потом было – всего лишь узел раздернув, на руки подхватить, уже не памятуя про обряды, и снова на ложе, но уже не воспитательное, уже не жесткое, уже мягкое, уже не под розги, а под него самого…
И снова томлением в сердце – как год назад, когда впервые Машенька сказала, что и младшей Машеньке нет нужды полную привязь делать – и гордился отец, радовался, глядя как послушно, словно пришитая к лавке, принимает наказание Машенька-младшая, как одобрительно кивает головой Машенька, видя плотно прижатые к лаве бедра и ноги дочери, как вскидывается юное тело, оставляя на месте и руки, и ноги… Умница!
Обе они у меня умницы! – еще раз горделиво подумал Евгений Венедиктович, и был очень даже прав…
Первую розгу подала ему Машенька – и лишь когда набухший от влаги, сочно блестевших в отблесках свечей прут прошел сквозь кулак мужа, заняла свое место у изголовья скамьи.
Приговоров и присказок Евгений Венедиктович знал множество – но на этот раз вдруг выскочило почему-то не к месту извозчицкое:
– Поберегись, ожгу!
Устыдился сам своей лишней, нарочитой «сермяжности», поэтому повыше отмахнул прут и, наконец, стегнул розгой тугие Машенькины бедра.
Розга легла хорошо, плотно, оставив быстро пухнущую полоску – легкой судорогой отозвались стройные ноги дочки, легким движением ресниц удовлетворенно похвалила мужа за аккуратный удар Машенька, а Евгений Венедиктович еще раз тряхнул прутом, сбрасывая уже невидимые капли рассола, и положил вторую розгу рядышком с первой.
Лишь на пятой розге, ну почти уже на самой смене прута на новый, Машенька подала голос, тихо и напряженно протянув «м-м-м»…
Машенька тут же положила ладонь на голову дочери, потрепала по волосам, словно успокаивая – и шестой удар девочка приняла так же послушно и, как первые, молча, лишь напряженно отвечая телом на боль наказания.
Заменив розгу, Евгений Венедиктович ритуально скользнул прутом в кулаке, хотел было вытереть мокрую левую ладонь о штаны, а потом вдруг аккуратно, несильно прижимая, провел ею по ляжкам дочери – Машенька-старшая сначала удивленно вскинула глаза и тут же одобрительно улыбнулась – нет ничего лучше на теле дочери, чем отцовская ладонь.
Так же охотно, словно ожидала, приняла его руку и дочка – даже бедра вздрогнули в ответ заметнее, чем от розги, что вызвало у Евгения Венедиктовича несколько двойную реакцию – восхитительное чувство ощущения горячего юного тела (ну, словно как тогда… первый раз…) и некоторое замешательство, что это движение может быть замечено и неверно (или наоборот, очень даже верно!) истолковано Машенькой-старшей. Но поскольку реакция супруги оказалась выше всяких похвал, то розга взлетела даже повыше этих похвал – и теперь стон дочки был уже громким и по-настоящему трудным:
– Бо-о-ольно…
Машенька-старшая слегка скривила губы в легкой, но недовольной гримаске – и Евгений Венедиктович понял, что стон был преждевременным и никоим образом на строгость воспитания влиять не должен – оттого выданные подряд еще четыре розги, до ровного счета «Десять!», были столь же плотными и горячими, прочерчивая на бедрах дочери аккуратные прописи домашнего воспитания.
В половину из четырех Машенька мычала, в половину все-таки стонала, хотя и не так уж громко – и хотя время менять розгу не пришло (хорошо заготовленный прут должен был выдерживать семь-восемь строгих ударов!), Евгений Венедиктович, обходя лавку на другую сторону, все-таки заменил орудие наказания.
Несчастливое число «Тринадцать! Терпи!» принесло если не счастье (Эка невидаль! И счастье не глядеть на движения девушки, а видеть в ней послушную милую дочку), то наконец вид самого любимого в наказании – изогнувшись от удара, Машенька резко вскинула головку, волной волос опахнув обнаженную спину. Длинные темные волосы словно смели с нетронутой белизны тела боль – хотя по длине… Хотя будь они на пядь длиннее и при особом изгибе тела, Машенька смогла бы обгладить ими и стонущий от отцовской порки зад.
Словно перед глазами Евгения Венедиктовича всплыло старозаветное «коса до пят», но чего уж греха таить – «до пят» не было у обеих Машенек, хотя почти до пояса – у обеих… Да чего и второго греха таить – так сочно изгибаться под его рукой или его лозой Машенька-младшая пока не умела – а вот Машенька… Ох, не к месту рисунок перед глазами, не к месту строчки, не к месту образ Машеньки, что в движении тогда буквально покрыла бедра волосами – и давешний прут, ну тогда, в младые годы, приглушенно лег не на голое и открытое, розгам подвластное, а на волну волос… глухо и мягко, восхитив Евгешу и вогнав в краску Машеньку – мол, испугалась, прикрылась… И тогда Машенька исправилась одним движением, одним таким неожиданным и таким восхитительным движением, что… Нет, так в краску даже кого угодно вгонят – он тогда и не смог снова стегнуть прутом так выставленный, такой ждущий, такой любимый зад – овладел Машенькой прямо в позе, в народе бесстыдно именуемой «раком»…
Машенька чуть удивленно глянула на мужа – взлетевший было вверх прут надолго завис над телом дочери – она просто не догадывалась, какие картины рисует сейчас память Евгения Венедиктовича – и разве заметишь в пламени свечей, как он неожиданно покраснел. Зато полосы на теле Машеньки не замечать было нельзя – розги старательно полосовали обнаженное тело, рука матери все чаще успокаивающе ложилась то на голову, то на плечи девушки, прибавляя терпения:
– Терпи, Машенька, терпи… Вот и молодец… Ножки ровнее, не сдерживай голосок, стони, с нами это не стыдно…
Машенька стонала громко и охотно, причем в ее голосе была не только боль, хотя хлестал ее Евгений Венедиктович старательно и весьма строго. В стонах Машеньки слышался и протяжный отзвук просвистевшего прута, и стон отдающейся женщины, и неясный стыд изогнувшейся наготы, и желание огня на зовущих бедрах, и послушание любящей дочки, и размеренный счет прутов: еще, еще… больно… еще…
Эхом отдавались стоны в большой комнате, эхом отзывались в шепоте Машеньки-старшей, эхом вторили свисту розги, дрожащему блеску свечей и мелким бисеринкам пота, искрящегося на теле девушки. Про стон и блеск пота Евгений Венедиктович уже явно перегнул с поэзией, потому что увлекся – Машенька вдруг настойчиво, во второй раз и уже погромче, напомнила ему о смене прута и смене стороны лавки.
– Да-да, ты права, моя дорогая, – обходя лавку, уже не стал сдерживаться – обе руки свободны от розги, обе руки на горящих боли и горячих от юного жара ягодицах Машеньки. Огладил, словно протянул к лодыжкам боль, опуская ее по тугим ляжкам к ровным играм к веревкам, туго сцепившим ноги. Нет, не пришло еще время распустить этот узел, стегать девочку со свободными ногами, чтобы билась ими свободно, чтобы не скрывала все таинства восхитительного тела, чтобы бесстыдство стало нормальным, послушным, актом настоящей откровенной преданности…
Машенька вновь одобрительно кивнула, глядя на руки мужа – не жадно, но властно и чувственно огладил тело девочки, дал ей возможность ощутить на бедрах мужские ладони и их властность, и вторила рукам мужа, гладя голову Машеньки, перебирая волосы, легонько проводя пальцами по припухшим, жарко дышащим губам:
– Молодец ты у нас… Послушная… Теперь последние остались… Терпи, девочка..
– Да-а, – уже не стон, а просто шепот, чуть хрипловатый и прикушенный, но ждущий – конечно, она будет терпеть…
«Последние» были традиционными – как жаль, но при них Евгений Венедиктович уже не мог видеть самого восхитительного – полета волос над резким изгибом нагого тела. Последние десять всегда были по спине – и тут Машенька аккуратным движением собирала волосы дочери в волну, убирая их с тонкой, грациозной спины. Еще раз скользнула пальцами по ее губам, ощутила легкий поцелуй дочери в материнскую руку и лишь тогда кивнула Евгению Венедиктовичу:
– Можно!
Он старался.
От каждого удара тело Машеньки напрягалось рвущейся пружинкой, отзывалось то всплеском туго связанных ног, то причудливым поворотом бедер, то игрой тени и света на изящных мышцах всего тела – от плеч до икр. Все десять последних ей давали, не меняя сторону лавки – словно последний аккорд в симфонии домашнего наказания, когда даже пальцы матери, наложенные на жадно раскрытый рот, не глушили отчаянных, протяжных и открытых в послушной, желанной боли стонах.
Истрепанные прутья с пола собирала Машенька, а Евгений Венедиктович развязывал узлы – на этот раз оба, и на руках и на ногах. Ладони ее помнили бугристые линии на заду Машеньки – вон те, что еще темнее налились на ее горящем теле, и горячую прохладу длинных ног, и капли пота, смочившего рубцы. Его ладони и пальцы дочери – коснувшиеся друг друга на переднем веревочном узле – ободряющая ладонь и послушные пальчики, словно дрогнувшие в ответ без слов: «Спасибо…»

Но чудеса заканчиваются. Когда пришло время вставать с лавки, мимолетным покрывалом единства пальцев, тела и души отмахнулось это короткое чудо. И вернулось обычное, старательно прописанное и аккуратно исполняемое… Едва подавил вздох, ловя эту мимолетные мгновения. Еще раз подавил, когда Машенька быстро накинула на дочку все то же полотенце – да, она права, еще не время, когда Машенька будет выходить к нему уже вся нагая и послушная, как Машенька…
Всему свое время. Для того и воспитание, для того веками старались наши предки… Снова вздохнул, уже сам не понял отчего. Механическими и привычно-аккуратными движениями поставил на место лавку – ритуал ритуалом, но обратно ее задвинуть – для мужчины вовсе не проблема. Накинул ковер, кинул подушечки – словно и не было только что домашней мистерии наготы, стонов и восхитительного послушания. А что осталось?
Дунул на свечку, проследил за мимолетным угасающим дымком фитиля. Мимолетный. Угасающий. Словно что-то, только что мелькнувшее перед глазами. Но в нем, на самом кончике фитиля, еще было тепло – и оно разгоралось, призывной полоской света пробивалось через двери супружеской спальни. Машенька сейчас отведет и утешит Машеньку. А потом…
Гм… Евгений Венедиктович, это уже не совсем воспитание, и старик Кампанелла…
Да ну его… к черту, господа, старика Кампанеллу! Я сам еще не старик, и…
– Машенька! Ну где же ты?
– Я иду, мой дорогой!
Воспитание, оно на то и воспитание, чтобы со временем на этот зов откликнулись обе. Или по очереди. Или младшая – кому-то другому. Потому что веками создано и в веках проживет. И это уже совсем не утопия, Евгений Венедиктович

P.S.
– Я иду, мой дорогой!


В начало страницы
главнаяновинкиклассикамы пишемстраницы "КМ"старые страницызаметкипереводы аудио