Из серии «Дайчонок»
A-viking
Фон Данка
Довольно длинные и непривычно темные прутья лежали на густой металлической сеточке над широкой кастрюлей. Бурлила вода, вздымая ароматные от какой-то травы клубы пара, а прутья жадно сосали этот пар, на глазах наливаясь тяжестью и гибкостью.
– М-м-м… М-м-м и ух!!! – это была черемуха, прут сам по себе тугой и беспощадный, а уж пареными! Данка почти незаметно сжала под платьем свои горячие от стыда и уже бесстыдно голые половинки, но Мирдза прекрасно заметила это ее «почти незаметное» движение и ободряюще расплылась в широченной улыбке. – От его руки не страшно… Я знаю…
– Я тоже знаю.
Полная рука коснулась ее покрасневших щек:
– Ну, не стыдись так. Это же от большой любви девушка вот так тело дарит! Не как все, а на сладкие муки.
Акцент у Мирдзы почему-то почти пропал. Или Данка уже привыкла к ней за эти полчаса по сути первого и настоящего разговора?
– Да-а… я знаю.
– И я знаю.
– Я прошу его часто, а он никак… редко, – сбивчиво начала говорить, но Мирдза вновь поднесла руку уже к ее губам:
– Молчи, ваше это ваше, это ему решать. Телом уговаривай… а не умеешь – так и не пытайся!
Данка послушно замолчала, кивая в знак согласия. Да, наше это наше. А телом? Прошибешь его, как же… а вот прошибу! Снова глянула на прутья, которые совсем скоро станут розгами – скорей уж они прошибут… ну и пусть!
Деловито повернув их, Мирдза спросила:
– А уздечку тебе дать?
Данка непонимающе посмотрела.
Мирдза выпростала из-под передника короткую круглую деревяшку с завязками.
– Это ведь пареная черемуха. От нее ты будешь отчаянно кричать, а ему это не понравится. В рот возьмешь…
Данка замотала головой:
– Нет… я даже под соленками редко кричу.
– Смотри сама, тебе виднее. Черемуху же, говоришь, пока не пробовала…
Черемуху она и вправду не пробовала, но домашние прутья краснотала, да еще замоченные в старой кадушке! Судорогой воспоминаний снова свело бедра.
Ох-х-х…

* * *

Вентспилс встретил неприветливым моросящим дождиком. Данка поежилась под коротким плащиком, вдохнула мокрый воздух и повторила про себя всплывшие откуда-то строчки: «Балтика встретила привычной холодной сыростью». Смотреть на самую что ни есть Балтику долго не пришлось – да и леший с ней, все равно потом в Юрмалу, насмотрюсь, а тут пора за Дмитричем, вон уже машет.
Несмотря на малые размеры аэропорта, среди встречавших наблюдалась европейская цивилизация – таблички с именами, плакатики, букетики цветов; она даже слегка растерялась, когда такой же нежно-голубой букетик был вручен и ей. Дядька пудов эдак на десять-двенадцать с самоварно-красной физиономией под смешным беретиком вежливо протянул цветы, изобразив нечто вроде сдержанного поклона. Владимир Дмитриевич едва заметно кивнул: бери, это тебе. Приняла, стеснительно заулыбалась, а Самовар уже приглашающим жестом показал в сторону выхода. Показал не ей, а Дмитричу, причем умудрился при этом изобразить куда более щедрый и куда более почтительный поклон.
Зачем и почему они за пару дней до Юрмалы решили завернуть в этот уголок Латвии, Данка пока толком не поняла. Где-то что-то он обронил про дела, про «хозяйство, которое глаза требует», а что тут за дело и что за хозяйство, ей, честно говоря, было пофигу. Ну, почти совсем пофигу – тем более, может, человек просто решил просто на родине побывать. Так сказать, на исторически-настоящей. Села сзади на сиденье довольно потрепанной, но все-таки иномарки, уткнулась носом в покрытое капельками стекло – все равно интересно! Названия ну совсем не наши – Латгальс, Видзиене… и дома то почти привычные, то ну прямо совсем буржуйские. Дома кончились быстро, машина нырнула в сосняк. Тут, в лесу, было «знакомее» и привычнее – хотя даже сквозь дождик сосняк казался каким-то прозрачным и звонким. Просторным, что ли…

* * *

Подвал-то был почти и не подвал – верхняя половина окошек, обложенных камнем, торчала над землей. Но зато решетки на окошках были самые что ни есть толстенные, кованые, хотя и сожранные на треть древней ржавчиной. Тусклые лампочки под потолком, сказочные тени в углах… нет, тут точно должен быть подземный ход! Ну не может не быть… может, там, за невероятно огромной бочкой? Нет, там только всякая дребедень, свалка деревяшек, поверху какая-то шестеренка и… ух ты! Данка присела, нерешительно потрогала толстую старую доску с характерным полукруглым вырезом. Потянула, потом сильнее. Чихнула от пыли, испуганно оглянулась на дверь – грохот развороченной свалки – и окончательно округлила глаза: вытащенная доска оказалась верхней частью от той штуковины, которую тыщу и один раз видела на всяких сайтиках, дравингах и клипчиках – вот для головы, вот для рук, вот закраины для веревок… старая, тяжелая, настоящая! А где низ? А где сама штуковина? Ну, на которой стоит колодка? А где цепи?
Беглый осмотр свалки за бочкой ничего не дал. Еще раз испуганно глянула на дверь, почему-то покраснела и прошла чуть дальше. Ух ты… дверка… в темницу! Или допросную! Окованная таким же старым железом, как решетки на окнах, и замка нет. Но в пол вросла намертво. Танком дернуть? Да уж, не Данком… Оставила пустую затею, снова посмотрела на верх колодок. Аж губы прикусила: м-м-м… Вот тут, в этом самом мрачном подвале, ждали своей участи зажатые в колодку прекрасные пленницы… или юные крестьяночки… а вон оттуда входил, обязательно в кожаном фартуке, дядька размерами с того встречавшего Самовара. Бултыхал в кадушке мокрыми тяжелыми прутьями, оглаживал рукой обнаженные, вздрагивающие от страха бедра, задевая потолок, вскидывал пук розог… м-м-м…

* * *

Ехали не поймешь – то ли долго, то ли нет, вроде и лесом, но зато по такой дороге, которая у нас называлась бы автострадой. Владимир Дмитриевич коротко и деловито говорил о чем-то с Самоваром – тот аккуратно крутил руль и отвечал старательно, иной раз даже подобострастно. Тема разговора Данку не тронула – какие-то векселя, кредит, лишь раз мелькнуло куда более интересное – «зимниеку брокастис». Она это уже пробовала, случайно, почему-то в Москве, когда Дмитрич водил ее в латышский ресторан. Даже запомнила, что это называется «крестьянский завтрак», хотя глодали ее смутные сомнения в том, что крестьянин мог позволить себе на завтрак блюдо из пяти сортов и видов копченых изделий.
Сглотнула слюнки насчет «брокастиса» и поняла, что приехали. Машина неторопливо вкатилась в серединку добротных деревянных и кирпичных построек, продвинулась чуть дальше и замерла у крыльца старого, но очень ухоженного каменного дома. От него сразу повеяло чем-то романтичным и рыцарским – может, из-за остатков круглой толстой башни, может, из-за островерхой мансарды с флюгером, а может, из-за маячившего чуть дальше небольшого, но совсем уж сказочного костела. Дмитрич сам подал ей руку на выходе из машины, чего обычно не делал – она отметила это с удовольствием, но мельком, куда больше ее сейчас занимали взгляды встречавших. И опять всей кожей ощутила разницу – как встречали его и как равнодушно-настороженно – ее. Все нормально и даже предельно вежливо, но именно эта запредельная вежливость с точно отмерянными поклонами и аккуратными пожатиями рук и выдавала отчуждение. Ну еще бы, он тут свой, ну прямо-таки весь латышский, а я что… чукча уральская. Оккупантка, да?
Самовар оказался местным директором и по совместительству главой довольно многочисленного семейства, в которое входили его младшие братья с женами и отпрысками, сестры с такими же мужьями и опять же отпрысками и прочая и прочая, что в сумме называлось вроде семейным кооперативом по производству копченой свинины и прочих вкуснятин.
Зал в каменном доме, который она поначалу приняла за ресторан, оказался всего лишь семейной столовой. Тут ее ждали две новости. Нет, сразу три. Первая была не очень волнительной – Самовар оказался не главой семьи, а старшим сыном главы, щуплого, белого как лунь старичка, которого с превеликим почтением вывели к длинному семейному столу. Вторая удивила: роскошное кресло с высоченной спинкой – ну точно трон! – во главе стола совершенно спокойно, ничуть не смущаясь и даже не дожидаясь старика, занял Владимир Дмитриевич. Лишь после него стали садиться остальные, и было в этом что-то совсем другое, чем вежливость по отношению к гостю. Третья новость просто смутила: возле ее тарелки, точнее тарелки на тарелке, выстроились аж три вилки, не меньше ложек, пара ножей и куча фужеров. Это что, крестьянский обед? Пришлось применять старое как мир правило – делай, как другие. Занятая войной с приборами, она не сразу обратила внимание на тост – его негромко, но внятно произнес старичок. Сказал по-латышски, не очень длинно, но на слове «пашумс» Дмитрич едва заметно кивнул, а все остальные, слушавшие этот тост стоя, поклонились куда заметнее. Данка тоже изобразила что-то вроде этого и снова начала вилочную войну.

* * *

…Мирдзу ей все время хотелось назвать Селенитой – кажется, так звали необъятную и предельно добрую негритянку, то ли кухарку, то ли еще кого-то из сериала про Изауру. Она была еще шире дядьки-Самовара, улыбалась вообще невероятно как и сочилась таким радостным жизненным весельем, что Данка постоянно и глупо улыбалась в ответ. Даже поверить невозможно было, что лет двадцать с хвостиком назад эта Мирдза была очаровательной девочкой-стройнушкой, которая так робко стояла возле очень даже бравого и очень-очень зеленого Владимира Дмитриевича в новенькой лейтенантской форме. Этот снимок она увидела только вчера вечером, когда он рассказывал про свой первый наезд в Тилтсе в относительно понятливом возрасте. Именно так называлось место, где они оказались. Она уже знала, что «тилтс» переводится как «мост», хотя никакого моста вроде как и не наблюдалось, зато наблюдались уверенные движения рук Мирдзы, которая шуровала мокрой тряпкой по каменному полу. Данка порывалась было помочь, но Мирдза не позволила. Отказались от помощи и две тихони-сестрички, явно ее дочки, судя по пышной груди и таким же настоящим, неподдельно золотым волосам – одна сметала остатки мусора в углу, где еще вчера была та самая «забочковая свалка», а вторая драила тряпкой окошки – впрочем, от этого они светлее не становились. Зато у толстенной длинной скамьи ей разрешили действовать самостоятельно – и Данка показала им, что умеет драить ничуть хуже, тем более, что добиваться чистоты на полированном старостью (или телами?) гладком дереве было не так уж сложно. Скамья была тоже старая, хотя и не настолько, как прутья в окошках, но зато темная и настоящая. Данка, почти уже не замечая Мирдзы и ее дочек, в сотый раз на мгновение замирала, рисуя самую себя, белую и нагую, на этом темном гладком дереве… Прикусила губы, оценивая ширину – да, толк знали. Вокруг бедер не захлестнешь – лавка-то шире! Выходит, все розги только поверху, ну разве что концы от себя захлестывать… или вон плеткой.
Откуда тут плетка, протри глаза, чучело! Это просто веревка на гвозде повисла!
Ножки толстые, как у слоника – ничуть не слабже лавочка, чем у деда в столярке. Хоть как дергайся и извивайся – не скрипнет! Только и слышно будет, как лозины стегают и как она послушные песенки под ними постанывает. Оглянулась, чувствуя прилив стыда на щеках, но нет, сестричкам вроде не по понятиям, а Мирдза… с ее улыбкой вообще нифига не поймешь. Улыбнулась в ответ и слегка поежила плечи, словно уже легла на скамью.

* * *

Еще в самолете на всякий случай спросила:
– А если меня спросят, кто я тебе, что говорить?
– Не спросят, – ответил Дмитрич, причем что-то в его голосе подсказало Данке – точно не спросят. Так оно и вышло, никто, ни на хорошем, ни на ломаном русском ничего у нее не спрашивал. Многие говорили по-русски очень даже прилично, получше, чем некоторые у нее дома, некоторые с сильным акцентом, но поскольку разговоров с ней было не так уж и много, сильно по этому поводу она не переживала. Врезалась в память только одна встреча – между старым, как выяснилось, не замком, а просто господским домом бывшего баронского имения и костелом. Ее встретил подтянутый, аккуратный, словно с картинки списанный католический священник. Вежливо поправил ее обращение – я не ксендз, я пастор. У нас лютеранская вера, дочь моя.
«Дочь» была ненамного младше, но привычка взяла свое – хоть не ее веры, но вбитое с детства почтение к священнику сидело намертво. Даже к руке приложилась (Бог простит, это для родни Дмитрича!), а потом… потом пастор показывал ей аккуратное, как он сам, убранство костела, (одобрительно кивнув, когда она накинула на голову шарфик с шеи), вытаскивал откуда-то из массивных шкафов старинные книги. Увлеченные вдруг найденными общими интересами о древних рунах, они заговорились и наверняка болтали бы еще очень долго, но вдруг на одной из обложек Данка увидала знакомую-знакомую фамилию. Сначала не поняла, что знакомую. Потом поняла. Потом снова ничего не поняла – строгими готическим литерами на обложке была оттиснута фамилия Дмитрича.
– Откуда это?
Глаза пастора стали похожими на нее:
– Вы не знаете? Не может быть! Ваш…гм… спутник… он же урожденный владелец здешних мест. Господин и хозяин. С дворянским титулом «баронет», если это вам что-то говорит.
– Владимир Дмитриевич? Барон? Здешний?
Слово «барон» в ее понимании сливалось лишь с «цыганским» или древними рыцарями в латах, а уж представить Дмитрича, хоть и бывшего военного, в латах с двуручным мечом… Данка аж головой замотала. Но записи в церковных книгах, любезно представленные пастором, доказывали: все точно!
А Самовар, оказывается, сын того самого дедушки Петерса, который еще пацаном играл вместе с отцом Дмитрича и был его лучшим другом. Нет, крепостничества уже никакого не было, все-таки на грани двадцатого века, но… нет, в голове сразу не укладывалось, зато становилось понятным, что значит слово «пашумс», которое на поверку оказалось «владелец», что означает кресло, в которое усадили ее «гм… спутника» и почему с ним обращаются как… хотела сказать, как дурни с писаной торбой, но и про себя остереглась. Эти люди не играли в крестьян и сеньора. Они просто берегли в себе такую долгую и такую верную память предков, что даже наезды раз в двадцать лет никак не могли поколебать их почтения к тому, чьи предки полтыщи лет владели вот всем этим! И Мирдза, жена Самовара, который все-таки Янис Петерсович, была просто подружкой Дмитрича и уж никак не баронской невестой…
Не. Это для Данки было слишком. Налетев на Дмитрича в кабинете, оборудованном на втором этаже, откуда временно выселился Самовар, она приступила к допросу, который вскоре окончился короткой и довольно равнодушной отмашкой Владимира Дмитриевича:
– Дайчонок, отстань. Во-первых, не барон, а всего лишь баронет. Это довольно мелкий титул. Дворянство у нас тоже того… мелковатое (показал пальцами какое). Не полтыщи лет, а всего лишь с 1672 года. И не замок это вовсе, а просто господский дом. Да какая там башня…какой пыточный подвал… Дайчонок, уймись! Может, тебе еще и костюмированный бал тут закатить? С каретами, крестьянскими плясками и заодно правом первой ночи?
Данка подошла ближе и решительно прилипла. Вся. Так, как умела, наученная опытом зачастую бесполезной борьбы с упрямым Самым Любимым В Мире Шефом:
– Не первой… просто ночи… в графской спальне… а потом в подвал, – вплеталась жарким дыханием в ухо. – Я там видела… все что надо…
На этот раз знаменитое латышское упрямство почему-то дало трещину, и Данка ввинтилась в нее победным танковым ударом:
– Господи… там же все настоящее… и ты настоящий… я хочу быть твоей крепостной… я хочу любить тебя под розгами… под плеткой. Нет, я хочу просто принадлежать… как в старину… прикажи им нести розги… много розог…
Он утихомирил Данку едва-едва. Да и утихомирилась она только внешне, всеми своими наглыми глазищами давая понять: не-ет, будет по-настоящему… ты меня знаешь… я, конечно, твой Дайчонок, но я все-таки Дайчонок! После этой глубокомысленной формулы она сделала вид, что успокоилась еще больше, и временно затихла на диванчике недалеко от стола, вынашивая коварные дайчонковые планы.
Дмитрич что-то дописывал в толстой тетради, потом вдруг поправил:
– Нету тут графской спальни. И графьев нетути… и вообще я тут по закону никто и звать меня никак. Инвестор, не более, потому как, – он перешел на лающий акцент, – есть офицер оккупационной армии и не иметь права иметь собственность в свободной стране! Вас волен зи?
– В конце уже по-немецки! – заулыбалась Данка и набрала воздуха, чтобы активизировать наезд на Самую Любимую В Мире Шефулю, но тот успел раньше:
– А вот ужин у камина при свечах мы оба заслужили! – удовлетворенно захлопнул гроссбух с отчетом Самовара о вложенных инвестициях и коротко велел:
– Жди здесь.

* * *

У них действительно был вечер при свечах. Не декоративные игрушки в стилизованном баре. Она почему-то с предельной ясностью, куда лучше, чем после объяснений и книг пастора, ощутила – он действительно корнями отсюда. Это действительно его предки были здесь Владетелями, и пусть он сколько угодно показывает на пальцах, какой мА-а-аленький титульчик и какое мА-а-аленькое поместье… ой, блин! Офигеть! Ее Дмитрич – рыцарь! Настоящий! С гербом!
Она повертела в руках старый, слегка выщербленный, в виде большого медальона герб на серебряной цепочке. Провела пальцами по выпуклой вязи букв:
– А что это означает?
– Девиз рода.
– Я понимаю, – нетерпеливо дернула плечом. – Как переводится?
– Ну, дословно трудно… если попытаться, то примерно так: «Делай, что велено. Бог рассудит».
– А кем должно быть велено?
– Сюзереном. Магистром ливонского ордена. Королем. Русским императором. Генсеком КППС. Командиром дивизии… какая разница? Мы солдаты, и этим все сказано.
– А если рассудит не бог, а люди?
– Дайчонок… девонька моя… не лезь под танки. И не рви на себе тельняшку. Оставь мне мое, а себе свое. Или мы с тобой будем сейчас обсуждать, как грамотно разложить залп «Града» по кишлаку с учетом эллипса рассеивания? Все, тема закрыта.
Данка поежилась и упрямо гнула, подводя к своему:
– А вот эти… люди из твоей деревни.. они вот нас осудят?
– За что? Тут, кстати, вообще пофигу наши отношения. Европа, блин, а не твоя тайга.
– Я вообще не понимаю, почему так долго они воспринимают ну вот тебя… или твоего отца воспринимали как владельца. Сколько уж лет как всякая там советская власть…
– Владетеля, если уж точнее. Хм… а твои на староверском хуторе об этой советской власти много слышали? Ну, слышать-то они слышали, а сильно подчинялись? Кажется, там испокон веков пофигу было, какая где власть!
Возразить Данке было нечего. Встала у окна, вглядываясь в лесную мглу, подумала и замурлыкала:
– Е-е-есть в графском парке старый пр-у-ууд…
– Сейчас кто-то получит по круглому…
Данка сделала гордый и независимый вид. Поскольку ее наглой мордахи он не видел, наглый вид пришлось делать с помощью той самой «круглой».
Судя по его хмыку, получилось классно и вовремя, потому что потом на «круглую» легли ладони, а потом она змеей выскользнула из этих невероятно толстых трусищев, которые так мешали ощутить его руки…а потом…
Потом она уплывала и, качаясь на каких-то волнах, упрямо сопела ему в грудь:
– Я видела… в подвале… и лавку тоже… отведи меня туда… я читала, тут тоже секли девочек господа, я хочу быть твоей крепостной… ну пожал… – заткнул рот поцелуем, но даже на вдохе Данка успела шепотом крикнуть:
– Розог…

* * *

…Подвал привели в божеский вид якобы для подготовки к осеннему складированию. Только Мирдза понимала, в чем тут дело – по крайней мере, ни косых взглядов, ни любопытнх или обидных ухмылок Данка так и не унюхала, хотя очень настороженно старалась. Самовар сунулся сверху в дверь, оглядел работу, кивнул и исчез, больше не появившись. Мелькнула за окном пасторская сутана и пропала. Девчонки-сестрички исчезли столь же незаметно, как и появились. Все?
Мирдза вытерла тряпкой руки и вопросительно посмотрела на Данку. Данка так же вопросительно посмотрела на нее. Обе поняли, что ни та, ни другая ничего не понимают. Мирдза заговорщицки оглянулась и почему-то шепотом, согнав с лица постоянную улыбку, спросила:
– А он сам… придет?
Данка округлила квадратные от вопроса глаза:
– Конечно!
Потом до нее дошло и глаза снова стали квадратными:
– А что, мог и не прийти?!
Обе поняли, что опять ничего не поняли.
– Ты же хотела как в старину!
– Ну… – Данка устала краснеть и уже махнула на все рукой. – И что?
– Пашумс спускался в подвал, только когда наказывали жену или дочь… остальных просто стегали по его приказу.
– А он… сам?
Мирдза отрицательно покачала головой:
– Нет, он не делал ничего сам. Для этого люди есть, а пашумс как рыцарь не может стегать женщину.
– А смотреть может?
– Если жена или дочь – должен. Мыло ли что тут… они голые, мужчины бывают сама знаешь какие, да и девушки! – игриво повела плечом и так радостно заулыбалась, словно они говорили о рождественских подарках.
Только сейчас до Данки начал доходить смысл ее вопроса о присутствии Дмитрича. Дошел, потом дошел поглубже и она с удивлением поняла, что может краснеть заново и еще сильней, чем прежде:
– Не он… сам… будет? А кто?!
Мирдза улыбнулась так, что стало понятно, кто. Данка даже дух перевела – ей уже рисовались мрачные картины медленно спускающей по каменной лестнице пасторской сутаны, втискивание в дверь Самовара, тенями возникли в углу сестрички-двойняшки, скрипнуло кресло под владетелем – и в центре всего она, голая, беспомощная и послушная баронской воле..
Выдохнула еще раз, отгоняя видение, которое от холодного дыхания в груди вдруг превратилось в знакомый, острый и призывный жар в бедрах. М-м-м… – вслух или про себя? Так и не поняла, хотя Мирдза еще раз, понятно и знакомо, игриво повела плечом.
– Я позову его. Жди.

* * *

Данка тихонько присела на край скамьи. Посмотрела на свои руки, как-то сами по себе послушно сложившиеся на коленках, сердито засопела, вскочила и вытащила пакет, втихаря доставленный в разгар подвальной уборки. Подсвечник, еще один… прыгала в руках зажигалка. Ой, блин… наконец устроила где хотела, полюбовалась на огоньки свечей, нашарила выключатель, щелкнула. Без лампочек – так лучше… нет, вот эту свечку сюда. А эту куда? Молчать, поручик! Отошла на пару шагов – вот! посреди таинственного полумрака – лавка… на ней Данка…
Не, я тут. Пока еще тут. Оглянулась, потянулась поправить свечку еще раз и замерла от скрипа двери.
Нет, не чужие. Вглядываясь в полумрак, на верхней ступеньке притормозил Дмитрич. Дверной проем за его спиной закрывала необъятная Мирдза. А Данка так и застыла, протянув руку к свечке, пока не услышала его голос:
– Да уж, шарм и интим сплошной.
Отдернула руку, упрямо засопела на границе света и тени: чукча ты, мой пашумс… это чтобы ты моих наглых глазищ не видел. И желания, что горит в них получше тех свечей.
Краешком сознания отметила, что Мирдза принесла пареные прутья, вовсе не скрывая их в сверточке или еще как: длинный пук тяжелых прутьев, открыто и жадно покачивающихся в ее руке. Снова мгновенным видением – тени «зрителей», настороженный и боязливо-стеснительный шепот сестричек, деловитый приглушенный речитатив пастора, скрип господского кресла…
Нет, скрип был действительно – стула, уже подставленного Мирдзой. Но он не сел, а подошел к Данке, приобнял за плечи, пытаясь заглянуть в глаза. Данка упрямо сопела и отворачивалась, чтобы не отговорил… нет, чтобы понял… нет, чтобы… Почти незаметно ткнулась ему в грудь и неслышно попросила:
– Ну… давай же…
Мирзда коротко и недовольно качнула головой – видно, владетель нарушил какой-то ритуал, подходя и обнимая. Но он пашумс, ему виднее!
Стул действительно скрипнул, и подвальное эхо, как ни старалось, не уловило больше ни слова: он просто кивнул головой, Мирдза молча положила на каменный приступочек прутья, Данка так же молча подняла руки к вороту платья. Шелест платья эхо тоже не повторило, а легкое скольжение трусиков не повторило бы никогда: их просто не было! Ей сказали – жди, и Данка умела ждать и знала, как нужно ждать. Подвела только старая лавка, хоть и отмытая от столетнего отдыха – скрипнула-таки, принимая на себя Данкино тело.
Сразу и привычно вытянулась, скрестила впереди аккуратно сложенные руки, приподняла голову, мотнула волосами, упрямо и гордо не глядя на Дмитрича. Да нет там никакого Дмитрича – в отблеске свечей мутно посверкивают латы, рука в перчатке опирается на тяжелый меч и тени выписывают на мрачной стене слова из девиза: «Делай, что велено. Бог рассудит». Упрямо, одними глазами, отказалась от невзначай подсунутой к лицу уздечки. Мирдза едва слышно вздохнула, убрала ее в карман передника и сноровистой петлей, одним движением, спеленала руки. Сделала пару шагов назад, и Данка, чтобы не заставлять господина рыцаря ждать лишнего времени, чуть приподняла аккуратно сомкнутые ноги – петля легла на лодыжки, так же властно спеленала, плотно, но без боли, притянула к лавке.

* * *

Свечи горели ровно, отблесками золота на обнаженном теле, синеватыми отблесками на каплях воды, что выступила на пареных прутьях. Горели-горели и вдруг качнулись: тонкое пламя вспугнула рука Мирдзы, поднятая вверх. Нет, не рука – она у нее теплая и мягкая. Чего вы испугались, солнечные огонечки? Вот эти прутьев в ее кулаке? Я же не боюсь! Я же хочу их. Вот сейчас я…
– Я-а-а!!! – голос прорвался от неожиданности, от непривычно тяжелой и вяжущей боли, которая прорезала голые бедра. Едва успела подавить нежданный вскрик, как тяжелый огонь снова медленно прожег тело – или это ей показалось, что медленно? Да, показалось – вон как медленно играет тень от медленно поднимающихся вверх прутьев, вон как медленно и невыносимо трудно сжимаются половинки, как медленно возвращают на место веревки ее вскинутые было ноги… так же не быва-а-й-йет!!!
Господи, мамочки мои, это же ужас! Как они терпели эту черемуху? Открытым ртом жадно впивала еще мокрую от тряпки скамью, ежила плечи, пытаясь зажать уши, чтобы не слышать этого короткого басовитого свиста и все так же медленно, словно внимательно изучая себя со стороны, ловила движение. Вот тяжелые, сочные, почти горячие прутья касаются середины бедер, вот дальние концы неспешно загибаются к голому телу, вот вся пружина медленно бугрит кожу и так же медленно вскидывается вверх, поднимая за собой наливающийся рубец и заставляя до одервенения сжимать кричащий зад. Струнами натянулась веревка, ногти впились в ладони, короткое напряжение плеч и упрямо зажатая между рук голова. Всхлип или вдох? Четыр-р-ре…
Медленно-медленно качнулись огни свечей, но не отозвалось тело безмолвной судорогой боли – после пятого Мирдза, не замахиваясь, слегка повернула голову к креслу и едва заметным жестом показала движение прутьев: продергивать?
С кресла коротко и почти сердито мотнули головой. Мирдза улыбнулась одними губами, обошла скамью с другой стороны и удивленно отметила – девчонка все еще молчит. И на шестом, и на седьмом, и на десятом…
– Дивдесмит пиеки… – молчат латы на кресле. Молчит Данка. Молча кромсают бедра пареные прутья.
Дивдесмит пиеки… двадцать пять… не могу больше… я читала, девушкам давали только двенадцать или восемнадцать! Тридцать три – это в обморок!
Отливали мрачным железом латы, в такт ударам колыхалась сутана пастора, яркими блестками свечей отзывались капельки пота на теле девушки. Тяжелый стон наконец-то вырвали розги из закушенных намертво губ – прикрыв ее бедра от глаз господина, Мирдза разочек, ну всего один разочек, ну чтобы по настоящему, продернула к себе прутья… Серебряные искры пота, темные рубцы розог и маленькие бисеринки алых капелек. Сердитая тень на кресле, тень ожидающей губы уздечки, тень вскинутых розог и тень упрямого молчаливого стона: судорогой ног, изгибом бедер, игрой тонкой спины. Почти не заметила, как тугой струной натянулась и потянула ее обратно веревка у ног: сжимая кулаки, ползла вперед, хоть на сантиметрик убирая зад от невыносимой черемухи. Ну за что меня так? За какую-то рубашку… не успела… потом постира-а-аю! Господи, смилуйся, барин… лудзу, пашумс! Не могу я бо-ольше! Сухими губами в мокрую от пота скамью: то ли грызть, то ли целовать, то ли давить этот упрямый стон, что рвется изнутри.
Погасла свеча. Фитилек чихнул и потух, задетый кончиком взлетевшей розги. «Случайно ошибшись», снова продернула на себя прутья Мирдза уже с другой стороны и короткое низкое «р-р-р» вплелось в тугую вязь прикушенных зубами веревок.
Дышала, словно после далекого бега – вдох, хриплый выдох, еще и еще – надо надышаться, нагнать грудь воздухом, чтобы потом снова наглухо зажать голос, не застонать на выдохе – быстрей, Данка, быстрей, сейчас поставят на место свечку, сейчас снова обойдут справа, сейчас снова вскинут розги…

* * *

Спала или бредила? Опять рыцарские латы, уже в углу спальни, опять стальная перчатка, уже на бедрах – нет, это ведь не перчатка, это осторожный ласковый крем. Дрогнула бедрами, потом успокаивающе, слегка-слегка, ну совсем незаметно, раздвинула ноги – мне не больно, мажь, я случайно дернулас-с-с-сь у-у-у-ух… надо посмотреть потом, что там… в лохмотья все порвала, толстая дура… голое мясо, а не попа-а-а! Нет, мне не больно, все хорошо. Жаркие смятые простыни – радуйся, девка, тебя в барскую кровать положили, на настоящую белую простынь… тебя лечат, а не просто сволокли с лавки на сырой каменный пол. А он и правда ух какой сырой и холодный – когда, уже отвязанная, пыталась сама привстать на скамье и неожиданно просто сползла с нее на пол, повторяя одними искусанными губами «пьекдесмит… пятьдесят». Заныли от свежей памяти груди, растертые об края скамьи – зря хвалила, вон ссадины какие… или так дергалась? Ой, нифига не помню… а пастор-то где? Грехи отпускать надо! Не, я чужая ихней вере, мне не надо… и грехов-то нет, я просто лежу, голенькая и послушная, мажусь кремом… и меня мажут… и я не виновата, что ноги опять так тихонько, ну почти незаметно, пошире… я не смогу лечь на спину… я вот так встану… глу-у-у-упый… мне так хорошо… я вот так хочу, не бойся, не осторожничай…ай…
Жаркие смятые простыни на жадных к поцелуям грудях, скомканные в кулачках, жадный вскинутый зад, раскрывший все-все-все ее прелести… ой, как тебе не стыдно, нахальная девчонка! Пусть тебя завтра еще высекут, вот так, как стоишь, сладким и бесстыдным образом, стонущей от боли и счастья…

* * *

Тилтсе провожал, как встречал Вентспилс – моросящим неровным дождиком. Аккуратно упакованные баулы, сумки, коробки и сумочки – нет, это не новоселье, это всякие там гостинцы пашумсу. Оголодал там, в своем русском далеке, вкус настоящего брокурса позабыл. И вот эту коробку – в багажник, рядом с этой. Нет, это не пашумсу. Это для нее – видишь, ленточка другого цвета. Побольше, побольше клади, не жалей – он же сам был в подвале, не тетушку Мирдзу считать послал, не Яниса – сам был! А Мирдза мне говорила – молодец девка, крепкая. Ну и что, что кричала? Ты сама после дюжины вголос орала, а она только на тридцатом! Мамка говорила, что молодой хозяйке очень трудно было, у нее попа очень тугая, а черемуха тугое тело не любит, враз пробирает… и все равно молодец. Не, она-то ладно – зато он сам в подвале был, это он молодец, все как надо!
То ли семья, то ли колхозом вышли на проводы. Данка так и не разобралась в структуре этой «семейно-производственной единицы», да и все равно ей было. Почти и не морщилась, когда аккуратно переступала к машине. Хотела сделать гордый вид, но не стала – не только глазами, изнутри почувствовала и заметила – ей поклонились совсем не так, как три дня назад, при встрече. Так что и вид делать не надо – он же Сам был в подвале!
Возле машины черной тенью ждал пастор. Не смущаясь, глаза в глаза, встретила его одобрительный взгляд и удивленно махнула ресницами – он протянул ей маленький, на серебре чеканенный герб, тот самый, с которого Дмитрич переводил ей девиз.
– Мне?
– Вам. Понимаете ли, – оглянулся, неожиданно смутился и договорил, – его хранят по женской линии рода. Мне кажется, вам придется его продолжать.
– Я… не знаю, – покраснела, как в первый раз, и осеклась, встретив в глазах пастора твердую уверенность:
– Он же Сам был с вами…
Села в машину ровно и аккуратно, чтобы не потревожить еще стонущие бедра. Потом вдруг прикусила губы, нарочито поерзала по сидению и кивнула головой провожающим:
– Узердзешанос!
– До свидания, госпожа!


В начало страницы
главнаяновинкиклассикамы пишемстраницы "КМ"старые страницызаметкипереводы аудио