Инка
"Для кого ты суждена..."
– Почему не начинают? – Граф Николай Петрович с неудовольствием оглядел сцену. Темное дерево без позолоты декораций. Только кисея светлых платьев девушек, столпившихся в уголке, освежала эту пыльную темноту. Девушки жались друг к другу и тихонько переговаривались.
– Тихо там! Где Никита?
Никита, распорядитель сцены, в отсутствие хозяина – царь и бог, держащий в страхе молоденьких актрисок, подлетел с края сцены на трясущихся ногах и кланяясь чуть ли не ниже рампы, доложил, что начать никак не можно, так как прима, Жемчугова, заперлась в своей комнате и выходить не хочет, нездоровится, мол.
– Что еще за новости? Привести, не откроет – ломайте дверь! Чтобы сей же миг была здесь, иначе тебя петь заставлю...
Николай Петрович, дергая ноздрями от гнева, отошел чуть в сторону и принялся ждать.
Он примерно представлял, что разворачивается сейчас в узком коридорчике перед комнатками актрис. Никита, шипя от злобы и страха перед хозяином, именем его приказывает Жемчуговой выйти, а та...
Видимо, дверь ломать не пришлось. Не прошло и трех минут, как Никита выскочил назад и радостно доложил – Идет.
Ишь ты, идет... Словно о княгине графу доложил. А кто идет-то? Девка, сквернавка, крепостная, вся жизнь которой в полной власти Николая Петровича, шевельни он изящным наманикюренным пальцем – и нет ее. Свиней пасти. Впрочем, насчет изящества – тут еще подумать... Девка эта, которую в раздражении ждал граф, в изяществе не уступит кому угодно, и не зная, за крепостную ее не примешь... За тринадцать лет в барском доме чернявая крестьянская замарашка превратилась... Но представлять, как выглядит прима его театра, Шереметеву не пришлось – в тишине шаги и шелест юбок – и вот она, полюбуйтесь.
Смуглая, худая, темные завитки щекочут худую шею, на тонком пальце блеснул бриллиант – подарок самой императрицы. С умыслом надела девка Екатеринин перстень. А глянула-то как! Граф словно ожегся о презрительный взгляд черных глаз – и стало словно еще тише в и без того притихшем театре.
И под этим взглядом граф представил вдруг то июньское утро, когда отцу привезли новую партию девчонок, отобранных по деревням для обучения лицедейству. Лет восьми-девяти, одетые в самое лучшее, что нашлось у родителей, отмытые дочиста, может быть, впервые в жизни. Испуганные. Зареванные. Впрочем, бояться-то нечего. Жизнь, которая их ожидала, уж по крайней мере посытнее, чем была, а к театру старый граф относился легко, и особых притеснений дворовым девкам-актрискам никто не чинил. Кто из этих худышек была Параша Ковалева?
Где он был в то утро? В Париже, в Амстердаме? Четыре года странствий по Европе – и почти забыл молодой Шереметев о доме в Кусково, полном крепостных. А вернувшись, он взялся за театр по-серьезному, по-европейски. И сразу же выделил ее – Парашу. Из Ковалевой стала она Жемчуговой, и вот уже главные роли поет – несмотря на то, что почти девочка. Да нет, что бы ни злословили товарки про молодую приму, не могли не признать – не постелью заработала она это звание. Во-первых, голос, который завораживал даже самых завистливых злыдень, а во-вторых, постоянная фаворитка молодого хозяина, Анна Изумрудова, относилась к Параше по-дружески, значит, ревновать было не за что. Ей виднее.
А теперь – тридцать семь лет за спиной у графа, новый отстроенный театр, который сама императрица почтила вниманием, недавняя смерть отца, баснословное наследство... Много, одним словом, всякого за спиной. А что впереди? Не знает граф, знает лишь, что стоит перед ним капризная прима, девка его крепостная, Прасковья, Паша, Полина... К лицу ли тебе, граф, видеть сны такие, повторять сквозь дремоту имя рабы как королевы? К лицу ли мечта дом для нее отстроить, в Европу увезти, ведь и без того она в твоей власти, прикажи и... Однако ж, сны и мечты – побоку, а репетиция – святое, как смела она?
– Что за капризы у тебя? Почему не явилась к сроку? – голос графа разрезал тишину.
Девушка молчала, смотрела – словно не слышала. Подскочил Никита, что-то зашептал жарко – в ноги, в ноги кланяйся, дура. Но граф лишь бровью шевельнул – и смело Никиту в сторонку, в сторонку, подальше от барского гнева.
– Отвечай же, что молчишь?
– Я сказала уже, что мне нездоровится, и петь я не смогу сегодня – горло болит.
Не сразу даже понял граф, что ответила прима по-французски. Впрочем, умели это понемножку все, и арии ведь приходилось петь, и вообще... Но Параша – чуть ли не лучше графа говорит, сказывается школа княгини Марфы Михайловны Долгорукой.
Любила ее княгиня – по-своему, конечно, по-барски, любила немножко меньше, чем Софи – разжиревшую свою собачонку-левретку, по все же – грех Полинке жаловаться. И кормили, как в деревне и не снилось, и учили – француженка-гувернантка редко беспокоила княгиню жалобами на шалости и леность воспитанницы. Марфа Михайловна, правда, требовала, чтобы о серьезных проступках ей докладывали, и наказание сама назначала, и сидела молча в высоком кресле, когда в ее присутствии Полиньку секли. И иногда после экзекуции выговаривала ревущей девчонке за неизящные телодвижения, и снова раскладывали девчонку на скамье и добавляли порцию науки. Так что французский звучал теперь в ее устах легко и непринужденно.
Сдерживая себя, граф подчеркнуто спокойно спросил по-русски:
– А почему сразу не пришла, звать себя заставила? Или забыла, кто ты есть? Должна быть к началу репетиции, а недуги твои – тут могла доложить. Прикажу, и...
– Воля ваша надо мной, – голос актрисы прозвучал неожиданно резко, – а я, раба ваша недостойная, слушаться должна. Прикажете петь?
Молчит граф. Щурит глаза. Думает. Оборвать дерзкую или сдержать гнев? А пока думал, резкий голос еще звонче:
– А велите – воля ваша – хоть на птичник, хоть в хлев, хоть в свинарню!
Полинька, Полинька... Что же ты делаешь со мной, смуглый мой соловушка?..
Как сложилось, что стоит сегодня перед ним его крепостная и сверху вниз на него смотрит? И не смирением, но гордыней горят ее глаза? Что сделал он и чего не сделал за эти тринадцать лет для нее? И почему вдруг...
Вдруг ли?
Вспоминай, вспоминай, граф. Помнишь, зима 79-го, крещенский мороз, инеем звенящее Кусково, и – ясным голосом звенящий натопленный дом, стекла в морозных всполохах, бешено бьющееся сердце – взлетает молодой граф на антресоли, спешит на голос, распахивая двери – где нимфа, влекущая к себе, где? – если хороша – нанижу на тонкие пальцы перстеньки, подарю бусы, все как полагается, и будет мне петь ночами – ночами, когда ни одна птица не поет... Толкнул дверь, и оборвалась вспугнутая песня, а граф стоит оторопело и смотрит. Да на что смотреть-то? Взгляд исподлобья, ежа узкие плечики, стоит перед ним – вот тебе и фаворитка! – вот и ночные песни, и мечты сладострастные! – черноглазая девочка, сколько ей? Десять, одиннадцать?
Вместо сладких ночей – дни, когда он рассказывал ученице своей о европейских театрах, играл на клавикордах, занимался с ней пением, заставлял ее читать и экзаменовал – что поняла, что почувствовала. Ибо уверен был – голоса одного, чтобы стать актрисой, какой он хотел ее видеть, мало, нужна душа, тонко звенящая, а душу эту надобно растить.
А как растить? Известно, что кто жалеет розгу, тот портит дитя, но не приходилось ни разу за полгода отдавать графу такого приказа и наказывать свою любимицу. Была она и прилежна и послушна. Хоть и вспыльчив был сиятельный учитель, и скор на расправу (знали это молодые актриски), и рука у него была тяжелая, но если и лила слезы из-за него Полинька, то не наказание тому было причиной, а то, что и на эпитеты был несдержан граф. Пару раз уснула она, усталая, над французской книжкой, и разбужена была громким «Дура! За прялкой спать будешь!».
Один только раз плакала от другого. Но и тогда ни в чем не провинилась будущая прима. Напротив, день тот был для нее лучезарен, как бал для Сандрильоны, и всеми своими силами старалась она не опростоволоситься перед зрителями, а паче всего – перед Николаем Петровичем.
Разомлевшая от июньской жары публика в театре Шереметева с поощрительной улыбкой слушала звонкую и задорную песенку щупленькой служаночки, порхающей по сцене. Маленькая роль, и дивный, льющийся как расплавленное серебро голос не нужен был тут, и не слышен, но – первая роль! Название пьесы запомнила одиннадцатилетняя Параша на всю жизнь – «Опыт дружбы». Не посмела бы свои отношения с барином назвать так вслух, кто она – кто он, и положение, и возраст, но все же...Сияющая вылетела она за кулисы. Нет, невозможно стоять тут и слушать действо до конца – знает наизусть, ее роль кончена на сегодня и – и в парк, носиться по дорожкам. Сколько прошло времени – не знает, но вдруг услышала, что зовут ее по имени, разыскивают. Откликнулась, засмеялась на растаращенные глаза гонцов (барин зовет! Сердится, куда пропала, сей же час отыскать и привести!). Пригладила волосы, поправила платье. Вот он, барин, Николай Петрович, в кабинете ее дожидается. Молодец, молодец, Полинька, не осрамила. Улыбается барин. Никто не видит этого, кроме Полиньки, потому что улыбка – только в глазах. Но вот и глаза стали серьезными.
– Вот что, Полинька. Следующая постановка пойдет у нас – итальянская опера. – Граф погладил ладонью титульный лист раскрытых нот.
«Саккини, Колония или Новое селение», – скосив глаза, прочитала она про себя. Новая роль! Но продолжает барин:
– Дебют настоящий – впереди у тебя. Хочу попробовать тебя на главную роль... – и руку чуть-чуть подвинул к краю стола. Руку целовать у барина, благодарить – и все это – сквозь распирающую радость – привычна крепостная руки барские целовать, хоть и росла почти как барышня, с клавикордами да французским языком, да и искренне она благоговеет перед ним...
Почему молчит граф, словно забыл, что стоит перед ним Параша? Почему вдруг нахмурился? Умела уже молодая актриса изображать чувства, умела и распознавать их. Колеблется что-то барин, боль или дума тяжкая заставляют его отводить глаза.
Николай Петрович взглянул на Полиньку, вздохнул и начал говорить – так, словно не было предыдущего разговора и поздравлений. И слова его были суровы и жестки.
– У тебя несомненно, талант. А скажи, радость талант или печаль?
Конечно, радость, вон как легко и весело Параше, сейчас взлетит.
– Нет, дитя мое, кому талант дан – знать должен – это ноша, и претяжелая. Не все весело с ним, а порой и больно – не вынести, сломаешься. Не веришь мне?
Как же не верить, пожала узкими плечиками, раз говорит Николай Петрович, то ему виднее.
– Соглашаешься, а в душе не веришь. Лживое ремесло у актрисы, а в жизни-то лгать не привыкай. Знаешь, за ложь накажу нещадно.
Помолчал граф и продолжил.
– Примой будешь. Будешь блистать, как утренняя звезда в небе. Но кому много дано, с того много и спросится. Так?
– Так, Николай Петрович – кивнула Параша, чувствуя, как уходит ликование и сменяет его невесть откуда печаль и тревога.
– Ну, а коли так, пойдем.
Николай Петрович встал и направился, не оглядываясь, за ширмы, перегородившие пасторальными сценами надвое огромный кабинет.
Зашла за ширмы Параша – и метнулись испуганно глаза на барина – что это? За что?
За ширмами стояла широкая скамья, а рядом в бадейке мокли розги. Много розог, есть из чего выбирать.
Ее дело повиноваться. Но все же –
– За что, Николай Петрович? Чем прогневила?
– Ничем. Ничем сегодня, и, надеюсь, не огорчишь и впредь. Но я хочу, чтобы ты запомнила и этот день, и то, что я говорю тебе. Гордыни в тебе много, а не знаешь того, что, взлетев высоко, падать больно. Я высеку тебя, и слезы свои сегодняшние, после смеха пролитые, ты не забудешь. А с ними – и мои слова.
Что тут скажешь? Нытье девчонки, напуганной предстоящим наказанием, – мол, не буду, простите – тут не к месту. Нет о вине речи. А плакать – рано, ведь еще не пороли.
Неужели сам будет сечь? Что ни говори – тоже знак отличия, не слыхала Параша, что бы граф кого-либо собственноручно жаловал. Но и страшно ей – ох, как страшно. До сих пор секли Полиньку гувернантки, и презлющие мамзельки попадались – да все-таки женщины – не та сила. А тут мужчина. Барин. Николай Петрович. Вот тебе и «Опыт дружбы». Косится Полинька на розги, длинные розги, хлесткие. Гибкие – в кадушке мочены. Сильно будут жалить розги, будет плакать и кричать Полинька. Да никто не войдет, не посмеет в кабинет к хозяину без приказа, и опять же – что за диво: наказывает барин крепостную – его закон, его воля.
А Николай Петрович подошел к бадейке, прутья перебирает. Выбрал наконец, и кивнул ей – Ложись.
Пальцы дрожат, путаются в завязках панталон, справилась с ними не сразу. И вот лежит она на жесткой скамье и искоса смотрит на барина.
А барин задумался – задача перед ним – как привязать девчонку – розги – не шутка, будет ерзать по скамье, глядишь, слетит. Европеец молодой барин, не видел, как секут. А самого, вспомни, как сек много лет назад отец, Петр Борисович, вспомни, как рвался от скамьи, как не пускали путы.
Наклонился граф, привязал Полиньку за запястья (тонкие – точно веточки), под коленями да за щиколотки. Крепко привязал – бейся-не бейся, не увернешься.
Потянул подол повыше на плечи, на голову, а панталончики – тонкого полотна с кружевами – вниз.
Жалко ли, Николай Петрович, воспитанницу свою? Не более, чем лекарю жаль того, кому он зуб дергает. Верит граф, что должное делает.
Примерился, пропустил розгу через кулак, взмахнул рукой – свистнул в воздухе прут, ожег , загорелась, вспухла розовая полоска. Дернулась Полинька – да привязана крепко, а смолчала, губу прикусив.
– Что, больно? Отвечай! – Молчит.
– Больно. А с талантом твоим в жизни сто крат больнее будет. Вот тебе за талант, за голос сладкий – чтоб знала, что и несладко бывает!
И засвистела розга, раз, и другой, и третий...
Не торопится барин, сечет аккуратно, считая про себя, ровно ложатся на смуглую кожу розги, яркий след оставляет каждая...
Что не так, граф? Насчитал ты полтора десятка розог, другая бы криком от чердака до подвала всех подняла, а эта – молчит, только бьется всем телом, да кулаки жмет. Хочется графу пронять воспитанницу, услышать голос серебряный не в пении, а в слезах да визге.
– Это тебе за премьеру сегодняшнюю, за радость, за восторг – знай, что не все тебе радость будет – будет и вот так!
И снова сыплются удары, хоть и не в полную силу бьет барин, а знает, видит, больно, ох как больно, – но только всхлипывает она чуть слышно, а – молчит!
– Это тебе за новую роль, за главную, за то, что примой у меня будешь, будешь петь императрице, за славу, за зависть подруг, за то, что будет кружиться голова от оваций, – помни, что надежды могут обернуться разочарованием, что отнимется в любую минуту, как Богу будет угодно.
А про то, что не должна она забывать, кто она есть, не стал говорить барин. Да и к чему – разве забудешь?
– Довольно с тебя.
Ослабил путы, ушел из-за ширм, слышно – сел снова к столу, ждет, когда утрет слезы воспитанница.
Вот и появилась она – глаза зареванные, и – ранка на прокушенной губе распухает. Не поднимает взора, пытаясь унять дрожь.
Снова протянул руку барин для поцелуя, благодари за науку, будущая прима!
– За то, что смолчала, стерпела – что, похвалить тебя? Опять ведь гордыня – даже розгами не выбить! А – молодец, хвалю. Многого добьешься терпением...
Открыл граф маленькую шкатулочку, достал оттуда сережки. – Вот тебе, Полинька, носи, помни о первой роли. Две маленьких жемчужинки – светлые, как ее слезы.
– Да вот что. Фамилию твою в афише писать – только на смех: «Опера Саккини, поет Ковалева». Будешь зваться... – глянул граф на сережки, – ...Жемчугова.
...Сколько было потом ролей, за каждую дарил граф юной актрисе – то колечко, то сережки, то... А те первые берегла Полинька Жемчугова.
...Что же случилось сегодня, граф? Измучились вы оба за годы, обманывая себя. Что за игры, что за лицедейство, барин, дружба ли меж вами, учитель и ученица – и не более? А не она ли причиной была того, что вернулся ты из жесточайшего запоя и кутежей, в которые кинулся после смерти отца, оставшись властителем всего? Не она ли тихо напомнила, что театр сиротеет, пока пирует хозяин – напомнила – то ли песней своей, то ли взором нечаянно горьким?...Не она ли в свои двадцать с небольшим – и сила, и слава твоего театра? Знаешь и ты, знает про то и она, а – ждет слова – единственного.
Невдомек тебе, Николай Петрович, что чаша иногда может наполняться годами, а упадет последняя капля – и польется через край. Вчера хвасталась твоя фаворитка перед подругами новеньким подаренным браслетом, вертела розовым запястьем. И от блеска жемчужной застежки что-то заболели у Полиньки глаза, заломило виски. Ушла с вечера в свою комнату, заперлась. И сперва тихо было, а потом слышно – перебирает клавикорды, напевает – негромко, а несется через двери и стены:
« Здравствуй, милая красотка,
Чьей деревни и села?»
– «Вашей милости крестьянка», –
Отвечала ему я.
– «Не тебя ли, моя радость,
Егор за сына просил?
Его сын тебя не стоит,
Не на то ты рождена
Завтра, радость, ты узнаешь,
Для кого ты суждена;
Где судьба твоя скрывалась,
Для кого ты рождена...»
Пела долго, а теперь, вишь, горло заболело...
Ну что же, граф, прикажи – и споет она тебе.
Но не успел граф приказать, дернула плечиком прима:
– Что так время вести, или велите петь, или пойду я к себе, даром только позвали...
Вот тут и не выдержал граф.
– В хлев, говоришь, в свинарник?! А на конюшню не хочешь?! Девка, дрянь! Забылась?! – и задохнулся в ярости. А переведя дыхание, вскричал так, что слышно было и на крыльце, что звякнули хрустальные висюльки театральной люстры, в испуге отпрянули актриски –
– Розог!!!
Забегали тут вокруг, засуетились, Через минуту стояла посреди сцены скамья, топорщились розги в бадейке. И среди всеобщей суеты – недвижно стоит Параша, побледнели смуглые щеки, горят глаза – и не может отвести взор от них граф...Все замерли, ждут, что дальше...
Никита с ноги на ногу переминается – ждет приказаний, его это сласть – девок пороть, а эту не приходилось.
От крика сорвал голос барин, так хрипло и приказал: – Все вон!
Еще полминуты – и они одни. Стоят они теперь – и между ними – скамья и приготовленные розги. Взял барин мокрый прут, сжал в кулаках, согнул дугой и – переломил. Отшвырнул в строну, забыв свой строгий наказ – не сорить на сцене, и сказал тихо:
– Ступай в свою комнату, обед тебе принесут туда. После обеда пришлю лекаря. А вечером придешь ко мне. Тогда и поговорим. Ступай.
Шевельнула побелевшими губами Параша: – Благодарствуйте, Николай Петрович, – тенью скользнула к кулисам – и нет ее.
Отменил репетицию граф, подарил неожиданный отдых своей труппе, а сам – приказал подать коня. Пока седлали, пока выводили из конюшни любимого его каурого жеребчика, в нетерпении метался по высокому крыльцу, а как подвели Каприза – трепанул дрожащей рукой холку, взлетел в стремена – и только белый песок брызнул из под копыт.
Шумит по дорожкам парка Кусково майская гроза, шелестят капли, срываясь с мокрых молодых листьев, гаснут в невысокой стриженной траве газонов. Как громыхнет в небе – так взвизгнут, начнут креститься собравшиеся вместе актриски, а как затихнет гром, так снова начинают судачить о том, что утром произошло, да изюм жевать. Молчит Анюта Изумрудова, набивает рот сластями, усмехается, браслет незаметно оглаживает. Если и ревновала – то теперь уж ясно: конец сопернице. Теперь ее и пожалеть можно. Пожалеем, как из комнаты своей покажется. Высек бы граф сразу, отошел бы его гнев, может, и обошлось бы, а теперь – бог весть, что придумает.
– Ох ты батюшки, ваше сиятельство, Николай Петрович, да что же это! – старый камердинер только руками всплеснул, да бегом вслед шагающему размашисто по вестибюлю графу, да кабы не поскользнуться – ливмя льет с графа вода, насквозь промок камзол, в сапогах хлюпает. Отдал граф камердинеру своему несколько коротких приказаний, а что да как – никому не проболтается старый слуга.
Ушла гроза за Москва-реку, вечер наступил. Горят свечи в разлапистых шандалах, светло в кабинете графа, как в бальной зале.
Позвал к себе лекаря, докладывай, эскулап. Ну, ясно, так и думал, бледна, нервна, но – здорова. Что ж, позвать ее, разговор утренний продолжим.
Вздрогнули язычки свечей от сквозняка, высокая створка двери открылась.
– Ну здравствуй, Параша, проходи сюда, ближе.
Малахитовый столик накрыт на двоих, рубином горит в граненом хрустале вино.
Остановилась она – взгляд не утренний, не дерзкий, а детский, растерянный. То вокруг глянет, то на графа – что ожидает ее, так ли сердится, как давеча?
Что молчишь ты, граф? Все слова, что приготовил, из ума вон. Знаешь, как соблазнить в поле крестьяночку, защекотать, да сластями закормить любую актриску, знаешь изысканные комплименты, что можно на балах в напудренное ушко шептать, а что тут скажешь?
Не говори ничего, все скажут за вас глаза, отблеск горячего янтаря свечей, синий майский вечер, горький запах мокрой листвы...
Скажи все, все, что виделось в неясных снах, в чем немыслимо признаться никому, а себе тем паче...
Качнулся задетый неловким порывистым движением столик, зазвенел, рассыпаясь искрами, опрокинутый бокал, безнадежно испорчена красным вином белоснежная салфетка...
...А час спустя согнал счастливую улыбку с лица граф. Где, когда видела ты эту быструю перемену, Полинька?
– А ведь за тобой должок, моя радость, пойдем-ка.
Давно уже отправлены были на чердак ширмы, где пастух и пастушка рвут цветы у ручейка, наверное, долго выколачивали из них пыль, чтобы снова поставить сегодня в кабинете.
За ширмами тоже горят свечи, и все приготовлено, как тогда. Да ведь и не скажешь, как в прошлый раз, «за что», есть за тобой сегодня вина.
– Что ж, не спросишь ни о чем? – Глянула Полинька в смеющиеся ласковые глаза, да смолчала.
– Молчишь? И тогда молчала. Ну, вины твои перечислять – ночи не хватит: за грубость утреннюю, за день безделья для всех, ах, да, – и за ложь про здоровье – лечить буду твое горлышко. Мое средство надежное, вмиг выздоровеешь!
Дрожат колени, замирает сердце от страха. Да знала утром, на что шла, дерзость такую никто бы не простил. А предложи сейчас уйти – не уйдет. Заставь сейчас барин просить о наказании – будет просить, потому что больно дается счастье, и сладка эта боль.
Легла она на широкую скамью, подобрав пышные юбки, спрятала вспыхнувшее лицо, как граф розги выбирает – не смотрит на этот раз. А тот выбирает – не торопится, как подарок дорогой, как над витриной ювелира – внимателен. Вытянул десяток – одну к одной, ну, как переломится прут, хоть и моченый. Подошел ближе, скомкал пену кружевных оборок – круглится девичье тело, словно оранжерейный персик. Матовая кожа, нежная, а на правой ягодице – родинка. Куда там кокеткам с их бархатными продуманными мушками – то, что случайно подарила природа, кружит голову пьянее. Любуется граф – и привязать запястья и колени к широкой скамье забыл.
Давно не секли ее, забыла уже о том, как жалит гибкая лоза, как дыхание перехватывает от ее поцелуев. Вот только после слов безумных, что услышала, думала, что прощена. А слова – вот они:
– Ну что, моя радость, терпи и эту мою ласку. Вот тебе за то, что вовремя не явилась!
Рассекла воздух розга, выдохнула басовой струной, оставила за собой на нежной коже длинную темную полосу, дрогнули свечи – раз, другой третий. Сжала она при первых ударах ягодицы, пытаясь ослабить боль, вильнула бедрами, да разве увернешься! Привязал – легче бы было терпеть. Невольно вцепились руки в край скамьи, кажется – разожмет пальцы – и останутся на дереве вмятины.
– Вот за то, что звать тебя пришлось, за то, что барина ждать заставила! – и снова запела розга, – без счета горят ее жгучие поцелуи, отметина за отметиной пересекает заалевший зад.
– Вот за то, что солгала о нездоровье, будешь еще лгать мне?! Будешь? Да не молчи ты, что как каменная, засеку ведь до бесчувствия! Слышал, как поешь, хочу услышать, как плачешь и пощады просишь, ну! Приказываю тебе, как смеешь ослушаться!
Вздохнула она в наступившей паузе, а как свистнула снова лоза, то услышал граф – Больно! Ай, больно, простите, не буду! Помилуйте, барин, голубчик, не буду, ай!
Бросил прут барин. Поднял ее на руки, осушил слезы на милых глазах поцелуями. Не плачь, не плачь, хотел я тебя увидеть настоящую, а то чуть не потерял тебя среди десятков личин-ролей.
А теперь спой мне, мой темноглазый соловушка! Будешь петь мне каждую ночь, как мечталось когда-то. Замолчит, устыдившись, соловей, что поет где-то под окном в кустах сирени.
И ночь, затаив дыхание, слушала:
...Завтра, радость, ты узнаешь,
Для кого ты суждена;
Где судьба твоя скрывалась,
Для кого ты рождена...

Краткие комментарии

Все, что касается основной хронологии, – невымышлено. Прасковья Ивановна Ковалева-Жемчугова действительно была взята в крепостной театр восьми лет от роду, воспитывалась первые годы у княгини Долгорукой, получила первую роль будучи совсем девочкой. Соответствуют действительности и ряд других эпизодов. Песня, которую поет героиня, приписывается ей. Ну, а детали сближения крепостной актрисы и графа Шереметева, конечно, плод авторской фантазии.


В начало страницы
главнаяновинкиклассикамы пишемстраницы "КМ"старые страницызаметкипереводы аудио