Первое место на литературном конкурсе Клуба - 2006
Мик
Арапник старого барина

Попытка тематического ретро-детектива

Из дневника гимназистки 7-го класса Натальи Алексеевой

14 июня

Завтра я отправляюсь в путешествие, а значит, начинаю вести путевой дневник.
Виновником поездки стал Сережа, мой непутевый младший брат (за что я ему искренне благодарна). Две недели тому назад директор гимназии имел долгий разговор с моим папенькой, убедив его в том, что если Сережа не подтянется за лето, четвертый класс гимназии окажется для него не по силам. Папенька попросил маменьку исполнить этим летом роль репетитора, а она не нашла для этого лучшего места, чем Метсе-мыза, где мы однажды снимали дом.
Моему огорчению не было предела. Ведь я была уверена, что это лето мы проведем в Сиверской, на прошлогодней даче. Там река Оредеж, и, наверное, приехали бы Нина, Верочка, Софи – подруги, знакомые уже не один год. А Метсе-мыза, или, говоря по-русски, Лесной хутор, подходящее место, чтобы маленький баловник не отвлекался от французского и арифметики, но каково пришлось бы мне? Там нет друзей, местные жители приветливы, но лопочут по-чухонски, и единственная радость – захватить чемодан книг, зная, что беспощадные местные комары не дадут их спокойно прочесть.
В таких печальных мыслях я проводила день, когда меня навестила Аня Жолтовская – моя лучшая подружка. Конечно же, я немедленно поделилась с ним своим горем.
– Видишь, Анечка, в это воскресенье мы не сможем съездить на Каменный остров, посмотреть полеты аэропланов.
– И я тоже не смогу, – ответила Аня, хотя и не так грустно, как я, – в субботу я с отцом уезжаю в Покровское.
Аня не раз рассказывала мне про Покровское – имение своего дедушки. И каждый раз эти рассказы казались мне куда интереснее моих воспоминаний о даче в Сиверской, не говоря уж о Метсе-мызе.
Правда, Аня была в Покровском всего один раз, и то совсем маленькой. По ее словам, между отцом – Александром Станиславовичем, и дедушкой – Станиславом Андреевичем случались размолвки, поэтому Александр Станиславович избегал родового гнезда.
– Аннушка-душка, не забудь мольберт, – печально улыбнулась я. – Когда мы встретимся, ты не только расскажешь про ваш замок, но я смогу его увидеть.
– Натали, – рассмеялась Аня, – ты же рисуешь лучше меня. Хочешь, я сегодня поговорю с отцом, а он поговорит с твоими родителями, и мы поедем вместе?
– Хочу, – ответила я.

Поначалу предложение Ани, показалось мне столь же невозможным, как если бы Уточкин, Мациевич или иной известный пилот предложил бы мне подняться на аэроплане. Но когда тем же вечером к нам в гости для разговора с папенькой пожаловал Александр Станиславович, мечта стала надеждой, а надежда – уверенностью в том, что я увижу Покровское не только на холсте.
…Дело в том, что мой папенька – личный дворянин, определенно благоговеет перед Жолтовскими и подобными особами, чьи имена записаны в разрядные книги XVII-го века. В своей юности он не смел и мечтать о таких друзьях, поэтому я не раз видела, как озарялось его лицо, когда я называла Аню «лучшей подругой».
Поэтому сегодня я собираю мольберт и книги в дорогу – остальные вещи должна собрать маменька. По словам Аннушки, много чтения брать не нужно, библиотека в имении полна самых разнообразных книг, от старинных журналов Екатерининских времен до «Вокруг света» с последними романами Жюля Верна. Впрочем, как заметила Аня, мы постараемся найти приключения интересней любых романов. Надеюсь.
Поезд отправляется завтрашним утром, с Николаевского вокзала.

15 июня

Сегодняшняя запись непременно покажется мне смешной, когда я буду перечитывать свой дневник. Ровные буквы мешаются с пляшущими: постояв немного, поезд тронулся, и писать нелегко. Но я решила каждый вечер непременно записывать все впечатления минувшего дня и не отступлюсь от принятого правила.
Путешествие оказалось гораздо интереснее, чем я могла представить. И не только потому, что впервые в жизни я еду в вагоне первого класса. Немножко дуюсь на Аннушку: почему она прежде так мало рассказала мне о своем отце?
Я знала и прежде, что Александр Жолтовский изменил семейной традиции, предпочтя военной службе профессию железнодорожного инженера. Но и представить себе не могла, что рассказы о его работе отвлекут меня от романа Буссенара. Разве интересно читать о приключениях французов в Южной Африке, когда твой собеседник рассказывает о том, как он в Маньчжурии нанимал на строительство китайцев, и те соглашались работать лишь при условии ночной охраны от нападения тигров и хунхузов? Кроме того, курьерский или товарный поезд, железнодорожный мост, даже вид путевых работ за окном становились поводом для рассказа о железнодорожном деле.
Как жаль, что я не родилась мужчиной и могу быть лишь пассажиркой!
Но спутник Аниного отца, Иван Лазарев – еще интересней. Он познакомился с ее отцом еще в Маньчжурии. Иван Феоктистович – военный топограф. Когда Аня, встретившая его едва ли не во второй раз, спросила о характере его работы, он, смеясь, ответил: «Твой папа изучает земли, по которым можно проложить путь, а мой удел – края, в которых локомотив никогда не составит конкуренцию вьючному мулу или упряжной собаке». «У вас тропический загар?» – спросила я. «Нет, полярный, но держится он дольше», – ответил Иван Феоктистович. Удивительно, я раньше не думала, что такие люди есть в нашей России.
Сейчас Иван Феоктистович в отпуске. Его подробный доклад в Географическом обществе назначен на сентябрь, пока же он согласился составить компанию Александру Станиславовичу. «Отдохну в твоем замке, тем более, как ты говоришь, там весьма забавно».

16 июня

Мне стыдно писать эти строчки. Вчера я подслушала чужой разговор. Но он настолько интересен, что я просто обязана занести его в дневник. Тем более, я же решила записывать все, что случится в этом путешествии, поэтому от правила не отступаюсь.
Аня уснула. Александр Станиславович и Иван Феоктистович были у себя и тихо говорили… Ах, я должна была понять, что такие истории не предназначены для наших ушей. Но было поздно, и я услышала все.
– Не буду скрывать, Ванюша, есть доктора, визит к которым откладываешь до последнего часа. Мне было проще в тот день, когда я рассказал тебе о памятной нам обоим растрате в Цицикаре, и ты столь неожиданно выручил меня и не только меня, обнаружив негодяя, а главное, вернув казенные деньги. Но сейчас речь пойдет не только о моей опрометчивости…
– Саша, может быть… – начал собеседник, но отец Ани резко его прервал.
– Стоит. Я хочу, чтобы ты узнал, как совсем недавно было «забавно» в моем родовом гнезде, именно от меня, а не ключницы или старого садовника…
Конечно же, каждую фразу, сказанную Александром Станиславовичем, я не запомнила, но общую канву из его рассказа помню хорошо. Боже, какие удивительные пороки иногда встречаются у людей!
Во времена крепостного права в барской усадьбе Покровское содержалась многочисленная дворня. Как и полагалось в те жестокие времена, время от времени происходили так называемые «отеческие наказания» – провинившихся слуг посылали на конюшню. По правилам, устоявшимся в доме, этот метод применялся лишь к молодой прислуге, способной к исправлению. Если же неоднократные посещения конюшни не помогали избавиться от пьянства, лени или неряшества, следовала ссылка на барское хозяйство в соседние деревни, тоже принадлежавшие Жолтовским – Щегловку или Обуховку.
В семье было принято, что даже дети имели личного «казачка» – слугу-ровесника. Именно такой казачок Алешка однажды поделился секретом со Стасиком. Он знал, как тайно пробраться на сеновал, а главное, мог показать дырку, проверченную над местом экзекуции и позволяющую увидеть отвратительное зрелище. «Мне всегда заранее ведомо, когда молоденьких горничных сечь поведут», – хвастал он.
Стасик не скупился на мелочь и прочие подношения для Алешки, чтобы тот привел его к началу порки очередной несчастной девицы. Нечего и говорить, что, узнай отец о «конюшенной галерке» сына, Алешку бы ждала еще теплая скамья внизу, а Стасика – неприятный и болезненный разговор в отцовском кабинете. Но судьба была милостива к детскому, вернее, почти не детскому любопытству.
Дальнейший кусок биографии Станислава Андреевича напоминал жизнь Льва Толстого: юнкер на Кавказе, офицер Севастопольской кампании. Но, когда Станислав Жолтовский, молодой наследник отцовских угодий, вернулся в родные края, выяснилось, что две французские пули и контузия не излечили его от сомнительных радостей отрочества. Более того, став полновластным хозяином имения, он смог пересесть из галерки в ложу, наблюдая экзекуции со специально доставленного на конюшню кресла.
Бывший казачек Алешка к тому времени спился и был приставлен к свиньям, но управляющий скоро уяснил, какое лакомство всего приятней молодому барину, и он не оставлял без последствий самые малые вины дворовых девок. Затевались, как модно сейчас говорить «провокации», не уступавшие азефовским (узнать бы, что это такое?). Пачкались вымытые полы и протертые стекла, на выстиранных простынях появлялись пятна. К тайным «террористкам» относилась и дворовая девочка Агафья, слишком маленькая, чтобы доставить барину удовольствие своим посещением конюшни, но способная по приказу обречь на это взрослых девок.
Настала Великая реформа и Покровская дворня получила свободу. В усадьбе осталась лишь малая часть прежнего персонала, к тому же не желавшая подвергаться субботнему сечению. Но тут на выручку барину пришел «злой ангел» (так сказал отец Ани) – повзрослевшая Агафья. Несмотря на юный возраст, она стала негласной управляющей в усадьбе, так как умело снабжала Станислава Андреевича новыми жертвами. К примеру, она подстраивала провокации, редкого мастерства, втягивая в преступления, преимущественно воровство, юных батрачек, а бывало – их молодых мужей. Единственным средством избежать уголовного суда был поход юной жены в усадьбу, на субботнюю конюшню.
Кроме того, хотя барам и запретили сечь мужиков, за мужиками это право сохранилось. Та же Агафья постоянно ходила в село Покровское и соседние, принадлежавшие Жолтовским деревни. Время от времени сельский сход приговаривал к телесному наказанию девицу или молодую бабу, о чем Агафья немедленно узнавала через свою агентуру. «Допускаю, – заметил Александр Станиславович, – приговоры иногда подстраивались, как и провинности в усадьбе». После этого Агафья договаривалась с мирским судом, выкупая «право розги», как некогда европейские феодалы бесплатно обладали правом первой ночи (узнать бы, что это за обычай). После чего староста, иногда в сопровождении отца или молодого мужа, отводил виновницу на расправу.
Мужички не так уже и шутили, стращая дочерей: «Не будешь старших почитать, а будешь с парнишками загуливаться – в усадьбу попадешь, на субботнее угощение». Барин объезжал свои прежние крепостные владения, приглядываясь к девицам, узнавал их имена, а позже говорил Агафье: «Узнай, хорошо ли себя ведет Любаша или Маняша, не пора ли посечь?».
Жолтовские всегда считались справедливыми и милосердными господами, способными восстановить сгоревшую деревню, избавив на несколько лет погорельцев от оброка. Поэтому «охота» Станислава Андреевича не вызывала протестов ни в Покровском, ни в деревнях. Более критично относились к ней земцы, но придраться было решительно не к чему. Велика ли разница, где исполнен приговор сельского суда, в мирской избе или на барской конюшне? Ведь экзекутором все равно являлся деревенский мужик, а барин – лишь зрителем. Поэтому, пусть не каждую субботу, как прежде, но раз в полтора-два месяца Станислав Андреевич наслаждался картинами, сладостными еще с детства.
Зато близкие хлебнули горечи сполна. Супруга относительно долго не догадывалась о забавах мужа, пока не узнала о них, причем, не от жителей Покровского, но по столичным слухам. После этого она годами поправляла здоровье на заграничных курортах, возвращаясь в Россию, чтобы выяснить: не оставил ли муж прежние занятия? Не так давно, в начале очередного путешествия, рассудок оставил ее, и она обосновалась в одной из нервных клиник Москвы.
Не лучше было и сыновьям: относительно раннему Михаилу и более позднему Александру. Не говоря уже об отцовской строгости, основанной на принципе: «воспитывай, как был воспитан сам», мальчики не могли понять, почему maman не позволяет им в субботу гулять по огромной и загадочной усадьбе, главное же, делает все, чтобы они проводили как можно меньше времени в родовом гнезде.
Сыновья были отданы в кадетские училища, – правда, Александр позднее самостоятельно выбрал гражданскую карьеру, – а позже, когда в юности теми или иными путями, узнали правду об отцовских увлечениях, постарались удалиться от слухов как можно дальше. Так Михаил Станиславович после выпуска приложил все усилия, чтобы оказаться в русской военной миссии в Черногории. Увы, позорные пересуды достигли его и за границей. Однажды, вопрос: «Не вашему ли отцу посвящена глава «Последыш» в известном творении поэта Некрасова?», привел к смертельной дуэли. Гибель старшего сына обусловила сумасшествие матери.
Сам Александр Станиславович тоже держался вдали от столиц. Одно из посещений Петербурга завершилось счастливым браком с будущей матерью Ани. Он редко переписывался с братом и еще реже – с отцом.
Прошлой осенью Станислав Андреевич был извещен о тяжелой болезни супруги. Старый затворник в кои-то веки покинул Покровское и прибыл в Москву. Утрачивая жизнь, несчастная вернула рассудок и сказала, что спокойно расстанется с этим миром, лишь уверившись, что муж отрекся от порочной забавы и примирился с сыном. «Ты погубил мою жизнь и жизнь Миши; помилуй хотя бы Сашу», – сказала она, умирая на его руках.
Смерть жены произвела на старика самое тяжкое впечатление, оказавшись сильнее всех прижизненных уговоров. Впервые за много лет он исповедовался, причастился и написал письма сыну, умоляя о прощении и уверяя, что Покровское отныне никогда не станет источником позорных пересудов. Александр ответил одобрительно, но сказал, что раньше лета быть в Покровском не сможет.
Станислав Андреевич вернулся в усадьбу, правда, не без приключений. По дороге он серьезно заболел. К счастью, Агафья, сопровождавшая его во всех поездках, смогла найти в уездном городе хорошего врача, тот спас больного и даже согласился стать семейным доктором, чтобы неотступно находиться при пациенте.
Старый хозяин Покровского избавился от прежнего порока… Но, похоже, грешное место, как и святое, пустым не бывает, и в ребро вселился новый бес. Примерно в таких выражениях старый управляющий Краузе обрисовал Александру происходящее в имении. Домашний доктор, как оказалось, был прекрасного пола – девицей Ниной Глинко, исцелившей старца не только от опасной болезни, но и от скорби по умершей супруге. Причем Станислав Андреевич уже задумывался о свадьбе, едва ли не в первый день по окончанию траура.
Такой поворот пугал Краузе. Он жалел законного наследника, к тому же опасался и за свою судьбу: поладить с «докторихой» ему не удавалось, и после свадьбы грозила отставка. «Одна надежда на Агафью, – писал управитель, – она пока не дозволяет, чтобы докториха всем вертела, – и на вас. Приезжайте, урезоньте батюшку, что ему еще раз позориться на старости лет».
– Одно пока непонятно, – сказал Лазарев, – разговор тебя ждет непростой, так почему ты поехал с дочерью и ее симпатичной подружкой? (Как я покраснела, услышав эти слова!)
– Именно по этой причине, – ответил Александр Станиславович. – Женитьба отца оставит без наследства не только сына, но и внучку. Пусть он ее увидит и задумается лишний раз. Кроме того, отец всегда менялся в присутствии посторонних, особенно – дам, оставляя свои деспотические и… более порочные замашки. Помню, мать, когда еще была здорова, с горечью говорила мне, что охотно поселила бы в усадьбе постороннюю даму, чтобы прекратить субботние забавы на конюшне.
– Что же, – сказал Иван Феоктистович, – надеюсь, наши милые барышни так и не узнают, какую миссию мы возложили на них без предупреждения. Нальем еще раз, и спать.
Милая барышня Аня, конечно же, никогда ничего не узнает. А я… Как мне должно быть стыдно!
Уверена, что уснула я с красными щеками. К счастью, ничего не снилось.

17 июня, четверг

Какой долгий день, богатый на события и впечатления! Я устала, но стол, на котором лежит тетрадь, не трясется. К тому же, завтра с утра мы бежим на речку, поэтому запись нужно сделать сегодня.
Уездный город N (кстати, почему для обозначения уездных городов используется именно эта латинская буква?) оказался очень мил. Впрочем, я его почти не разглядела, так как нас встретили на станции, и все мое внимание было отвлечено новой персоной.
Александр Станиславович очень удивился. Когда мы подъезжали, он говорил, что встречать нас будет управляющий Краузе. Но вместо него с переднего сидения шарабана, запряженного четверней, нас приветствовала молодая особа, незнакомая ни Александру Станиславовичу, ни Ане, ни Ивану Феоктистовичу, ни, конечно же, мне.
– Добрый день, господа и дамы, – сказала она, – меня зовут Нина Григорьевна Глинко. Я нарочно выехала вам навстречу, чтобы поговорить с уважаемым Александром Станиславовичем о характере болезни вашего отца и постараться сделать так, чтобы ваш приезд пошел ему только на пользу, а не привел к последствиям, которые вряд ли желает кто-нибудь из нас.
Потом она поздоровалась со всеми нами, задав несколько вопросов, да так напористо, что не ответить ей было решительно невозможно. Если бы я даже и не знала, кто она, все равно сама догадалась бы, что доктор. Когда ты болеешь, и доктор пришел, даже если совсем умираешь, или спать хочется, он все равно тебя заставит и рот открыть, и руки поднять, и прослушает.
Познакомившись, Нина Григорьевна отвела в сторону Александра Станиславовича и стала ему что-то энергично шептать. Я почти ничего не слышала, а если и слышала, то латинские медицинские значения, которые, конечно, не понимала. Александр Станиславович отвечал, она его пару раз перебивала. Я старалась смотреть по сторонам, Аня с беспокойством глядела на отца, а Иван Феоктистович успел перемолвиться с кучером и купил газету у мальчишки-разносчика.
Наконец разговор завершился. Мы сели в шарабан (я заметила, что Александр Станиславович – на заднее сидение) и двинулись.
Садясь, Александр Станиславович шепнул другу.
– Очень плохо. И, похоже, он опять принялся за старое.
На лице Ани появилось удивление, а я смутилась. Ведь я-то – поняла.

Ехали очень долго. Когда я только принималась вести дневник, то непременно решила стараться записывать как можно больше мелочей. Глядела по сторонам, но ничего интересно не было. Окружающая нас местность напоминала Сиверскую, только липы повыше и почти не видно елей.
Еще я пригляделась к шарабану – ведь мы же на нем ехали. Кони были резвые и упитанные, как у «лихачей» на Невском. Сам шарабан тоже никто не назвал бы «древней колымагой», как любит говорить мой папа. Может, сам повозка и была старой, но колеса не скрипели, доски сидений недавно обновили, а сами сиденья обили новой кожей.
Если делать выводы из маленьких наблюдений, как поступает английский сыщик Шерлок Холмс, то усадьба Жолтовского – богатая. Хотела поделиться этим выводом с Аней, тем более, она как раз читала книжку Конан-Дойля, но не стала: еще подумает, что я завидую.
Иван Феоктистович уткнулся в свою газету, но то и дело отрывался для разговора с Александром Станиславовичем. Отец Ани грустил и тревожился, не надо быть Шерлоком Холмсом, чтобы это заметить, но старался не подавать виду и сам спрашивал друга.
– Что пишет уездная печать?
– Пытаюсь найти серьезные отличия от столичной, но это не просто, – улыбнулся Иван Феоктистович, – все дело в масштабах. Конечно, сплетен, касающихся Государственной думы, здесь нет, зато есть сплетни уездного земства и городской думы. Признаки технического прогресса: в магазин Розенфельда поступили велосипеды, и теперь любители «педальных скакунов» (как метко выразился уездный репортер!) смогут приобрести их здесь, а не в Орле, как прежде. Осенью городская дума опять поднимет вопрос об устройстве в городе электрического освещения. Так, события культуры: премьера «Смерти Иоанна Грозного» в уездном театре и уверенность обозревателя, что трагик Соколов, несмотря на молодость, не уступит трагику Пятову, критический разбор концертов духового оркестра в городском саду. Полицейской хроники нет, зато присутствует большая беседа с исправником Ольшанским, заметьте, какая открытость местной полиции!
– Конечно же, исправник уверяет жителей, что они живут в самом спокойном уезде России, – заметил Александр Станиславович.
– Именно так. Ни репортер, ни его собеседник не могут вспомнить сколько-нибудь значимых происшествий, в которых уездная полиция не показала себя на высоте. Благочиние в городе нарушают лишь редкие скандалы в пивных, а самым крупным злодейством последнего времени стала попытка ночного ограбления магазина музыкальных инструментов Гершензона, не доведенная до конца благодаря бдительности хозяина, разбуженного скрежетом отмычки. Единственная загадка этой весны – труп, обнаруженный в водах Фабричной запруды, – не связана с насильственной смертью: это несчастный пьянчужка, сбившийся в метель с тропинки, замерзший, запорошенный снегом и ушедший на дно, когда растаял лед. Точно так же полиции не составило малейшего труда раскрыть причину гибели поручика Карташова, застрелившегося в номере гостиницы «Прага» после того, как он имел несчастье проиграть полковую казну в Орле…
Мы с Аней переглянулись и, верно, подумали об одном и том же. Каждое из этих происшествий, может быть и вправду, как говорил исправник, «выеденного яйца не стоило», а может быть… Зачем неизвестным грабителям понадобилось проникнуть в магазин, торгующий скрипками и кларнетами? Не была ли кем-то подстроена смерть «несчастного пьянчужки» на льду Фабричной запруды?
Тайна могла быть везде.
Мне опять стало не по себе: ведь я-то знала одну тайну: тайну Жолтовского-старшего, но скрывала ее от подружки.
– Кстати, вот и полиция, – заметил Иван Феоктистович.
Действительно, с нами поравнялась пролетка с каким-то полицейским чином, может быть, становым приставом. Едва пролетка проехала, Нина Григорьевна обернулась, выставила указательный палец, будто нацеливая его в спину приставу, и сказала «пиф-паф!».
– У вас, барышня, опыт отстрела полицейских чинов? – спросил Иван Феоктистович. – Уж не боевая ли организация, часом?
– Нет, – улыбнулась Нина Григорьевна, – ни к эсерам, ни к эсдекам я никогда себя не причисляла. Но в Декабрьские дни в Москве входила в санитарную дружину, имела браунинг для самозащиты и даже его использовала.
– Вот как? Значит, вы не только исцеляли раны, но и их приумножали?
Я слушала, затаив дыхание, мгновенно забыв свои домыслы о неудачном ограблении музыкального магазина. Вот где настоящая жизнь и настоящие приключения! О тогдашних событиях в столице и в Москве я много слышала, но папа и мама почти всегда уходили от подробных ответов. Здесь же был их участник!
И мои ожидания оправдались. Нина Григорьевна рассказывала про баррикаду, про охоту боевиков на полицейских и охоту солдат на боевиков. Рассказывала, как ее группу, сопровождавшую раненых, настиг драгунский разъезд в узком переулке…
– …Надо мной уже была занесена шашка, но я выстрелила несколько раз в драгунскую лошадь, и она свалилась, став нечаянной баррикадой между нами и преследователями.
– Достойное самообладание, – заметил Иван Феоктистович, – а ведь если бы барабан вашего браунинга замерз на морозе, и его бы заело…
– Это было невозможно, – ответила Нина Григорьевна, – я постоянно проверяла свое оружие и проворачивала барабан.
Ее арестовали уже позже боев, за наличие оружия, так как не смогли доказать причастность к другим событиям, но все равно продержали в тюрьме больше года, «причем в уголовных камерах, ведь «политических» женщин не так и много; сколько порочных и страшных вещей я узнала за эти дни».
Мне показалось, что Нина Григорьевна посмотрела на меня и Аню, будто намекая, что в нашем отсутствии сказала бы больше.
Потом Нину Григорьевну выпустили, лишив права проживать в столицах. В этом уездном городе для нее нашлось место при больнице, но она никогда не надеялась стать дипломированным врачом.
– И вдруг, случай, – быстрый взгляд на Александра Станиславовича, – который… который, существенно изменил мое положение.
Теперь она уже не рассказывала, а подбирала слова. Или вспоминала заранее заученные фразы, как я на уроке.
– Тюрьма на многое открыла мне глаза. Я увидела тот самый народ, ради которого сбежала на курсы из своего родного дома и за который была готова умереть, и могла умереть, если бы мой пистолет отказал в том переулке. Я поняла, что кроме кучки наивных и неприспособленных идеалистов каждый должен жить для себя и горевала, что оказалась в худшем положении, чем несколько лет назад. Поэтому, когда достойный человек, имеющий право благодарить меня за спасенную жизнь, захотел чтобы я…. чтобы я была постоянно рядом с ним, мне не удалось найти причины, исключающей такое решение.
Иван Феоктистович слушал с интересом – я уже поняла, что ему интересно все, происходящее вокруг. Александр Станиславович слушал тоже, как будто решаясь что-то сказать, но не говорил.
Мне же Нина Григорьевна чем-то напоминала Ваньку Прошкина, гимназиста седьмого класса, соседа по даче на Сиверской, когда он говорил своей тете, что она должна отпустить его в лес с дробовиком, «потому что я уже взрослый!» Вот и у докторихи, когда она говорила, что «каждый должен жить для себя», было такое же выражение на лице, как у Ваньки, убеждавшего тетю, что он взрослый, но вряд ли самого в этом убежденного.
И еще мне было очень жалко Александра Станиславовича. Ведь если Нина Григорьевна выйдет замуж за его отца, то тогда она, так похожая на мальчишку или девчонку, будет считаться его мачехой.
И чего в ней нашел Станислав Жолтовский!

Видимо, я задремала. Разбудил меня возглас кучера, что мы проезжаем Щегловку. Я вспомнила это название и поняла, что уже начались владения Жолтовских.
Начала приглядываться к избам и дворам. Я только сейчас поняла, что прежде не видела русских изб, потому что вокруг Питера живут чухонцы. Невольно вспомнились строки Тютчева:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа –
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Впрочем, тут же вспомнила ответствие на эти стихи графа Алексея Толстого, которое любил приводить нам учитель русской словесности Николай Генрихович:
Одарив весьма обильно
Нашу землю, Царь небесный
Быть богатою и сильной
Повелел ей повсеместно,

Но, чтоб падали селенья,
Чтобы нивы пустовали –
Нам на то благословенье
Царь небесный дал едва ли!
Вспоминая избы какой-то деревушки в окрестностях уездного города и наблюдая Щегловку, я решила, что здешние избы были бы скорее по душе Алексею Толстому, чем Тютчеву. Дома и строения во дворах выглядели новыми, я не заметила ни одной покосившейся избы или неухоженного огорода. Пару раз навстречу нам проехали мужицкие телеги; кони были столь же добротны, как и наши.
Мои спутники тоже обратили на это внимание. Предупреждая вопрос своего друга, Александр Станиславович сказал:
– Жолтовские никогда не обижали мужика. Это было родовой традицией, основанной на трезвом расчете – сытая корова лучше доится. Если классифицировать помещиков по гоголевским категориям, мы были Собакевичами, но не Коробочками и, тем более, не Плюшкиными…

– Но, и не Маниловыми, – улыбнулся Иван Феоктистович, после чего продолжил, понизив голос: – Если не секрет, какой доход приносит данная прогрессивная латифундия?
– Не секрет, – ответил Александр Станиславович, причем, отнюдь не шепотом, но едва ли не громче, чем говорил до этого. – Еще десять лет назад имение приносило доход до десяти тысяч золотом, а с нынешним подорожанием пшеницы и говядины доход только возрос. Не говоря уже о заволжском имении Черемшанка, чей доход не меньше половины от Покровского. Поэтому старый вдовец – действительно лакомый кусочек.
Я поняла, кому адресованы эти слова, но Нина Григорьевна то ли тоже задремала, то ли сделала вид, будто ничего не услышала.

В Покровском мы оказались уже вечером, проехали село по главной улице (оно показалось мне еще богаче, чем Щегловка) и приблизились к усадьбе. Возле ворот парка нас ждал пожилой господин. Был он невысокого роста, в старом пиджаке, на глазах – пенсне, какого в Питере, наверное, уже никто не носил. Я догадалась, что это управляющий Краузе.
– Здравствуйте, Александр Станиславович, – обратился он к отцу Ани и, как будто не замечая остальных гостей, сразу же продолжил, – как хорошо, что приехали. Может, Станислав Андреевич хотя бы вас… хотя бы к вам прислушается, – изменил он начатую фразу, похоже, бросив взгляд на Нину Григорьевну.
Александр Станиславович соскочил, подошел к управляющему и недолго с ним проговорил. До меня долетели обрывки фраз: «даже близко не подойти из-за арапника… не верите – дворовых или мужиков на селе спросите».
– Савелий Петрович, разве я не говорила вам, что Станислав Андреевич серьезно нездоров? – сказала Нина Григорьевна. Теперь ее тон из задорного стал серьезным и даже печальным: так маменька говорила со мной, если я не раз повторяла одну и ту же шалость.

Управитель горестно кивнул. Казалось, хотел сказать: так всегда и бывает, вы все скоро увидите.
Александр Станиславович сел в шарабан, и я скоро поняла почему: от ворот парка до самого дома тянулась длинная аллея, идти по которой было бы долго. Меня, привыкшую с детства к паркам Царского Села и Павловска, такая аллея не удивила, но я представила, какое впечатление она производила на окрестное дворянство.
Но вот мы подъехали к двухэтажному каменному дому – я не запомнила в уездном городе более крупных зданий, чем это. Но сейчас я смотрела не на сам особняк, который вовсе не был сказочным замком, а скорее напоминал старый петербургский дворец.
Нас встречали. На крыльце, в тени вытянутого балкона, в кресле сидел хозяин поместья. Рядом стояла женщина, правильнее сказать – баба. И тут я сразу догадалась, что это должно быть Агафья. Почему-то мне казалось, что крепостная девчонка, когда-то подводившая под розги горничных, должна уже стать старушкой. Но, хотя молодой ее не назвал бы никто, старухой она не выглядела тоже. Была она высокого роста, с суровым, жестким лицом: такие бабы нередко торгуют в казенных винных лавках и справляются со своей беспокойной «паствой» лучше любого мужчины.
И все же, главным объектом моего внимания стал старый Жолтовский.
Он тоже не был дряхлым старцем, как я воображала в поезде. Видимо, в ногах уже не было сил – он даже не привстал, увидев приезжих. Но на его лице единственным признаком глубокой старости была только огромная белая борода. Во всем остальном же он напоминал старого генерала, хоть сейчас готового вести в бой свои войска. Длинные усы топорщились, глаза, казалось, метали молнии. Не будь этой бороды, дедушка Ани напоминал бы портрет офицера времен войн с Наполеоном.
Я обрадовалась, что я – не его внучка и не обязана подходить к крыльцу первой.
Между тем, Александр Станиславович соскочил с шарабана. Я подумала, что, увидев отца, он забыл все неприятные разговоры прошлого вечера и сегодняшнего дня. Казалось, он готов обнять его, как это изображено на гравюрах, когда блудный сын вернулся в родной дом.
– Папенька!
Я даже не поняла, что произошло. Показалось, что раздался выстрел, отбросивший Александра Станиславовича от коляски.
И только потом сообразила, что старик замахнулся на сына плетью, от удара которой тот еле-еле увернулся. Как я ни была напугана, все же вспомнила торопливый лепет г-на Краузе и подумала, что Александр Станиславович хуже, чем я, услышал слова управляющего: «…близко не подойти из-за арапника».
– Вот, значит, как теперь к отцу родному подходить принято?!
Грозный и густой голос старшего Жолотовского был начисто лишен старческого дребезжания. «Ведь он же когда-то был офицером и настоящим барином, крепостных времен», – подумала я. И только тут разглядела (не так и просто в полутьме) сам арапник в его правой руке – длинную плеть, на длинной деревянной рукояти, больше напоминающую кнут извозчика.
– Но, папенька, вы ведь звали, – растерянно сказал Александр Станиславович.
– Да, звал! – ответил грозный старец. – Но, чаял увидеть преисполненным почтения к отцовским сединам, более же всего, полного раскаяния. Даже если отец в здравии пребывает, не навещать его – непростительно. А ты взгляни, что со мной сталось! Скажи-ка, сколько ты свечей в церквах поставил, сколько сугубых молебнов заказал, когда узнал, что должен не на могилу ехать, но к живому отцу? Когда отец чуть душу Богу не отдал, ни одного родича рядом не было! Только Агафья и ангел мой – Нина Григорьевна.
При этих словах, в старческих глазах блеснули слезы. Как дождь после молнии.
– Но… папенька, – еще более растерянно выговорил сын. Казалось, своей растерянностью он хотел намекнуть на позорные тайны прошлого, препятствовавшие посещениям. Но Станислав Андреевич о них явно не помнил.
– Верно, и доченька твоя забыла, как меня зовут?
На Аню было страшно смотреть. Мне показалось, что она готова спрятаться под шарабаном.
Но она нашла силы шагнуть вперед.
– Здравствуйте, Станислав Андреевич, – пролепетала она, со страхом поглядывая на дедушку. Тот, казалось, забыл про нее и уставился на Ивана Феоктистовича.
– Значит, сынок, с другом приехал. Похвально. А вы, милостивый сударь – с дочерью своей?
Теперь старик глядел на меня. Мне тоже захотелось оказаться под днищем шарабана.
– Похвально, сударь, что ваша дочь сопровождает вас в поездках. Не повторяйте мою глупость, не отпускайте ее от себя. Иначе не заметите, как вырастет таким же неблагодарным существом, как мой сын.
Александр Станиславович, лишившийся воздействия страшного отцовского взгляда, приободрился и вернул себе прежний голос.
– Папенька! Вспоминая тон вашего последнего письма, я не ожидал…
– Ты! Ты еще будешь учить отца, в каком тоне разговаривать с сыном? – опять возвысил голос Станислав Андреевич.
Внезапно голос перешел в бульканье, старик дернулся.
– Папенька, – опять крикнул сын, шагнув к отцу, но на его пути встала Агафья.
– Не стоит, Александр Станиславович, Нина Григорьевна лучше управятся, им привычней.
Действительно, докториха, уже была рядом с больным. Одной рукой придерживая его голову, другой она влила ему в рот какую-то микстуру, явно пошедшую Станиславу Андреевичу на пользу.
– Вот до чего отца родного довели, – тихо и хрипло сказал он. – Размещайтесь, гости дорогие, завтра поговорим.
Только тут я поняла, что кресло перемещается на колесиках, а перемещает его – высокий мужик в красной рубахе, с окладистой черной бородой, поначалу мною даже и не замеченный. «Кучер это, Агафьин племянник», – тихо шепнул управитель.
Между тем, Нина Григорьевна повернулась к нам. Теперь она казалась мне настоящим доктором, способным настоять на своем, даже если пациент – царствующая особа.
– Простите, но сегодня не стоит больше тревожить Станислава Андреевича. Приступ (я не запомнила латинское обозначение, видимо это была нервная болезнь) перешел в приступ астмы. Я вынуждена оставить вас, мое присутствие необходимо рядом с больным. До завтра.
Кресло со Станиславом Андреевичем уже укатили. Отец Ани не успел ответить докторихе, так как она поспешила за креслом, зато заговорила Агафья.
– Здравствуйте, Александр Станиславович, простите, что сразу не поздоровалась, – сказала она. В моей семье не бывало постоянной прислуги, но, глядя на Агафью, я вспомнила романы, где действовали слуги, почти сроднившиеся с господами, и поняла, что вижу подтверждение из жизни. Агафья разговаривала именно таким тоном.
– Вы уж извините, – продолжила она, – верно, Савелий Петрович уже рассказал вам, какие порядки старый барин в доме завел, но все же повторю. В дом заходить можно, когда он пригласит, а на втором этаже быть можно только когда он сам сопроводить готов. Вы не расстраивайтесь, я уже распорядилась вам флигель приготовить, он гораздо уютней гостевых горниц в доме.
– Агафья, – сердито сказала Александр Станиславович, – разве ты теперь управляющий?
Мне почему-то показалось, что отец Ани если и не боится Агафью сейчас, то побаивался когда-то давно. Видимо, в детстве. И я еще раз вспомнила о ее роли главного домашнего провокатора.
– Старый барин, – не смущаясь, ответила она, – Савелия Петровича управителем над имением поставили, а меня – управителем над домом. Бог свидетель, я из барской воли не выхожу: что сказали Станислав Андреевич, то и делаю.
– И уже сколько лет, – печально проворчал Анин отец.

«Домашняя управительница» не соврала: флигель, отведенный нам, оказался уютнее любой дачи, которую моя семья снимала под Петербургом. Каждый из нас получил свою комнату. Увы, мне не повезло, как и вчера: моим соседом оказался Иван Феоктистович, и тонкая стена вынудила меня слышать его разговор с Александром Станиславовичем.
За непродолжительным ужином он, преимущественно, молчал, но когда убедился, что дочь погасила свет и уснула (я тоже погасила свет, но разве уснешь?) дал волю своему гневу.
– Нет, это невообразимо! Если бы не уставшие девчонки, я нанял бы телегу в селе, и мы уже утром были бы на станции…
– …И тем самым испортил бы отдых, который мне обещал, – невозмутимо ответил друг. – Кстати, тебе не кажется ли, что кому-то очень выгодно, чтобы ты поступил именно так: заглянув на полчаса, убрался из имения и в следующий раз встретился с отцом лишь на его свадьбе?
– Но прошлогоднее письмо Станислава Андреевича…
– …Написанное им до болезни и встречи с баррикадной сестрой милосердия. Кстати, переговорив с ней, я, кроме всего прочего, выяснил, что Станислав Андреевич сейчас не пишет и не читает. Я не исключаю, что кто-нибудь ведет корреспонденцию от твоего имени и содержание последнего письма, пришедшего якобы от тебя, обусловило нынешний теплый прием.
– Кто же может читать, кроме Нины Григорьевны? Ведь она единственный человек в усадьбе, заинтересованный в том, чтобы состоялась свадьба.
– Заинтересованный – да, но ведь кроме заинтересованности существует и покорность. Если мое первое наблюдение справедливо, то Агафья на её стороне. Еще есть управляющий Краузе, тоже хитрая лиса.
– Что же ты хочешь этим сказать?
– Что твое решение – обидеться и уехать, – хуже, чем неправильное. Оно – глупое. Нельзя уехать, не разобравшись. Впрочем, в поисках выхода я вижу прогресс: в Цицикаре ты собирался не уехать, а застрелиться.
За стеной установилось молчание, прерванное общим смехом.
– Многое бы отдал, чтобы все завершилось, как в Цицикаре, – сказал Александр Станиславович и продолжил после раздумья: – Может, действительно следует многое отдать? Я не хочу говорить с этой боевичкой, но ты с ней беседуешь. Выясни, на какие отступные согласится авантюристка?
– Боюсь тебя огорчить, – неторопливо ответил Иван Феоктистович, – но дамочки, способные стрелять в голову лошадям, а позже – освоить теорию разумного эгоизма во всей полноте, смотрят на мир с реализмом, поражающим даже меня. Той, кто уже считает себя царицей, будет маловато даже полцарства.
Друзья поговорили еще и заснули.
Я же опять зажгла керосиновую лампу и принудила себя взяться за дневник. Пусть завтра вставать рано, но если не записать впечатления сегодня, то когда?

18 июня, пятница.

Утром я поссорилась и помирилась с Аней.
Проснувшись, мы выпили по кружке парного молока, уже доставленного во флигель, и побежали на речку. Окунулись в старой барской купальне – впрочем, доски мостков были подновлены, – и принялись гулять по берегу.
У Ани было тяжко на душе – вчера на ее глазах оскорбили отца. Мне тоже тяжко, ведь я знала то, что не знала подруга. Поэтому не выдержала и облегчила душу признанием подслушанного в купе поезда.
– Вот как? Знать тебя не хочу! – крикнула Аня, сворачивая на одну из тропинок, ведущую в парк от реки.
Я поспешила следом, заметив, что сначала она едва ли не бежит, но потом замедлила шаг и шла, украдкой оглядываясь.
– Анечка, если ты не можешь меня простить, хотя бы не бросай, пока не приведешь во флигель, – взмолилась я.
…Не прошло и пяти минут, как мы плакали друг у друга в объятьях: я потому, что обидела подругу, она – от ужасной тайны. «Вот почему папенька и маменька так сторонились дедушку», – повторяла она.
– Ты больше ничего не узнала? – спросила она, когда слезы просохли. Я передала ей вчерашний разговор, добавив, что услышала бы его, даже и накрывшись одеялом.
– Папенька не раз рассказывал мне, как ему помог Иван Феоктистович, – ответила Аня. – Может, он поможет и сейчас. А мы – поможем ему, если он попросит.
– Поможем, – согласилась я и поняла, что приключения только начинаются.

После завтрака мы гуляли по селу. Вчерашнее впечатление меня не обмануло: оно смотрелось богаче любого дачного села под Питером. Немногочисленные и добротно одетые мужички (народ, верно, был на сенокосе) смотрели на нас с удивлением, не узнавая молодого барина. Впрочем, я подумала с горечью, если замысел Нины Григорьевны удастся, отец Ани барином здесь так и не будет.
Мы дошли до церкви. Ее каменные стены недавно побелили, а кровля и купола сверкали в безоблачном небе.
– Редкий случай, когда поговорка «каков поп, таков и приход» может быть употребима в положительном смысле, – заметил Иван Феоктистович. – Вот, кстати, и поп.
Пожилой священник, в очках и с черной, окладистой бородой, сразу признал Александра Станиславовича. Благословив нас и поговорив для вежливости о здоровье и питерских новостях, он перешел к просьбе.
– Поговорите, пожалуйста, с Савелием Петровичем. А то он нынче так себя ведет, что из-за него о старом барине в селе плохо говорят…
Оказалось, последние месяцы управитель начал досаждать крестьянам Покровского и деревень так, как не бывало прежде. Мужики привыкли к множеству мелких, но весьма важных льгот, вроде прогона скота на сельский выпас через барский пастбищный клин или ловли рыбы в озере, примыкающему к именью. Теперь за эти прежние бесплатные права полагалось платить. Более того, оказались востребованы и некоторые прежние барские ссуды, пусть и выданные когда-то под расписку, но забытые.
Услышав, что просьба будет передана, поп осмелился перейти к более деликатному делу.
– Александр Станиславович, извините, что говорю, батюшка ваш, как бы сказать не обидчиво… возгордился ваш батюшка. В церкви с осени не появлялся. Конечно я в его болезненное положение вхожу, сам посещал усадьбу со Святыми дарами. Но только дважды, и, стыдно сказать, даже исповедовать его толком не могу. Все кошусь на его страшный кнут, а он сверкает глазами в полутьме.
Отец Ани рассеянно сказал: «Хорошо…» – и поп удалился.
– Поговори с Краузе, – сказал Иван Феоктистович, – но я не удивлюсь, узнав, что инициатива выжать как можно больше сока из спелого лимона исходит не от него. Хотя, хотя… То, что управляющие, чуя возможную отставку, становятся особо инициативными, и не обязательно господской пользы ради, известно еще со времен Нового завета, спроси хоть у попа.
– А я, услышав вчера про Декабрьские дни, подумал, было, что Покровское стало местом социалистического эксперимента, – невесело заметил Александр Станиславович.
– Не удивлюсь, если симпатичная Нина Григорьевна все же была эсдеком, – усмехнулся Иван Феоктистович, – нет злейшего эксплуататора трудовых классов, чем раскаявшийся марксист.

Позже взрослые отправились беседовать с Краузе, а я и Аня гуляли дальше. Но не вдвоем, а втроем – с Дашкой, внучкой садовника. Ее послали во флигель отнести нам землянику с молоком и просили остаться с нами, если будет нужна еще какая-нибудь услуга. Мы решили сделать ее, как говорят итальянцы, чичероне, или как французы – гидом; хотя дед Дашки работал в усадьбе недавно, она уже все знала.
Такая услуга ей очень понравилась. К тому же, мы угостили ее монпансье, а когда в ответ на местную кладбищенскую легенду Аня начала ей пересказывать «Собаку Баскервилей», опустив детективные детали, но выпятив самое страшное: «Жил когда-то один английский барин…», Дашка нас зауважала.
Мы бродили с ней по парку и многочисленным службам усадьбы – запрет на посещение касался только дома. Иногда Дашка рассказывала нам об увиденном, иногда – сама расспрашивала нас о питерской жизни или требовала продолжения английских страстей. Так мы побывали и на птичнике, и в оранжерее, и в бане с каменным «турецким» залом. Конечно, было видно, что раньше здесь и птиц держали больше, и оранжерея не так пустовала, но, как сказал бы мой папенька, «хозяйство было на ходу».
Некоторые двери были на замках, что вовсе не было преградой для Дашки. Почти в каждую службу вел свой, черный, ход из другого, незакрытого помещения.
Так мы дошли и до конюшни.
– А хотите увидеть ее так, как раньше мальчишки зырили? – спросила Дашка.
Не знаю, как у Ани, а вот мое сердце – забилось чаще. Ведь я хорошо помнила, какие сцены, происходившие на конюшне, привлекали юного Стасика Жолтовского.
Может, Аня и не поняла, но ей нравилась сама идея проникнуть куда-нибудь не через дверь. Уже через минуту мы карабкались по приставной лестнице на какой-то чердак, чтобы, пробравшись через дыру от оторванной доски, очутиться на заброшенном сеновале, на полу которого, впрочем, еще встречались клочки сена.
Дашка уверенно откинула остатки сена, и мы увидели несколько дырок, каждая для отдельного зрителя.
Мы увидели помещение, отделявшее вход от стойл, где содержались лошади. Наверное, когда-то оно служило каретным сараем, но сейчас в темном углу стояла лишь коляска и знакомый нам шарабан.
Другой угол был светлый, благодаря большому окну, почти под потолком, прорезанному с таким расчетом, чтобы часть помещения была освещена. Именно в этом светлом прямоугольнике находилась длинная лавка. Я поняла бы назначение лавки и без Дашкиной подсказки.
– Вот здесь раньше людей секли. И нынче иногда секут, когда мир приговорит.
С удивительным чувством смотрела я на эту лавку. Мне вспомнилось весеннее посещение Артиллерийского музея, напротив Петропавловской крепости. Сначала отец хотел взять только Сережу, но я как раз читала «Войну и мир», поэтому он взял меня, чтобы я увидела «как тогда воевали». К счастью, Сережа был как никогда смирным, задерживался перед каждой витриной или картиной. А я, как и он, не могла отвести глаз от пушек, лат и военных картин. Я видела «Кавалерийский бой во ржи» Франца Рубо и не могла понять, чего было больше в моей душе: страха или восхищения. Мне хотелось, чтобы каждый из грозных всадников, мчавшихся друг на друга с саблей, вернулся бы живым из боя… но я не хотела бы и чтобы этой битвы среди нескошенного хлеба не произошло вообще. Глядя на пушку, которую русские отбили у шведов, шведы у русских, но наши все равно вернули ее себе, на следующей войне, я с ужасом представляла, сколько смертей принесло ее жерло… но я была бы огорчена, узнав, что она не выстрелила ни разу.
Правда, я думала как мальчишка?
Вот и сейчас, глядя на старинную деревянную лавку, я содрогалась, вспоминая молодых баб, увиденных недавно в селе. Может быть, некоторым из них приходилось, забыв стыд, ложиться на эту лавку. Но… лавка утратила бы все свое грозное очарование, если бы я узнала, что ее всегда использовали только для сидения.
И еще… Мне хотелось бы увидеть, как стреляют из старинной пушки. И было бы интересно увидеть, как на такой лавке…
– Наташка, – спросила Аня, – значит, как ты говоришь, отсюда дедушка любовался, как внизу наказывают?
– Да, – ответила я.
– Пошли. Сейчас любоваться не на что.
Я так и не поняла, сказала она это с ехидством или с искренним огорчением.

Вечером Станислав Андреевич сменили гнев на милость, и нас пригласили на ужин. Я впервые переступила порог барского дома, чем-то напоминавшего дворовые хозяйственные службы: все прибрано, но в основном в чехлах, как напоминание о том, что прежде в доме было гораздо больше жильцов и, конечно же, больше слуг, следивших за порядком в каждой комнате и зале. Лишний раз поняла, что гостевой флигель был нарочитым оскорблением: в доме легко бы разместился весь мой класс, если бы его сюда пригласили.
Обеденный зал выглядел торжественно и мрачно: темно, хоть беги во флигель за фонариком. К тому же, Станислав Андреевич не позволил сыну сесть рядом с собой. Между ним и отцом было двое пустых мест с приборами, как будто к столу ждали еще кого-то. Зато по правую руку от барина уселась Нина Григорьевна. Он же сам и оценил этот моветон, громко сказав:
– Извините, уважаемые дамы и господа, но из всех присутствующих здесь только она оказала мне действительно ценную услугу и, надеюсь, еще не раз позаботится обо мне, в пример некоторым.
Александр Станиславович после этих слов не вышел из зала лишь потому, что при мне дал слово Ивану Феоктистовичу не делать так ни при каких обстоятельствах.
Обед проходил в нервической обстановке и чем-то напоминал вчерашнюю поездку. Отец Ани почти все время молчал, зато постоянно говорили Иван Феоктистович и барин.
Если бы не сумрак в зале и почти столь же очевидный сумрак в сердцах, разговор выглядел бы даже забавным. Собеседники не спорили, хотя говорили много и каждый – о своем. Барин интересовался столичным новостями, особенно политикой, всячески костеря Думу и прочие «фармазонские вытребеньки», говоря же о свободе печати, дважды спрашивал, выходит ли газета «Как застрелить градоначальника?» Иван Феоктистович удовлетворял его любопытство, а сам интересовался новостями, касающимися местной жизни, и никак не политикой, но охотой, рыбалкой и состоянием лесов. Мне он напоминал путешественника из Европы, расспрашивающего о маршруте бразильского плантатора, перед тем, как углубиться в девственные джунгли Амазонки.
Я прислушивалась и приглядывалась – надо же замечать и заносить в дневник все мелочи. Заметила тот же арапник, прислоненный к креслу. Видела также и Агафью, надзиравшую за двумя горничными, весьма неуклюже обслуживавшими нас и, даже, ее племянника, кучера в красной рубахе, катавшего кресло.
Глядя на плетку, я думала: может Станислав Андреевич сумасшедший? Я почти уверилась в этом вчера, но сегодня, слушая его речи, этот страх (или надежда, ведь тогда отец Ани стал бы наследником) исчезли. Нет, будь на моем месте врач, он вряд ли признал бы сумасшедшим этого человека…

Удивительно, но об этом же говорили и Александр Станиславович с Иваном Феоктистовичем. Я предупредила Аню, что не буду, как Одиссей на корабле, заливать свои уши воском, а она покраснела и попросила разрешения придти и послушать – «все равно попрошу потом тебя пересказать». И пришла.
– Его ум в порядке, но как он изменился! Боже праведный, это какая-то пародия! Насколько он был остроумен и весел прежде, настолько стал желчен сейчас. Ведь если забыть о его субботних забавах (здесь сын понизил голос), он был настоящим человеком шестидесятых. Вернувшись с войны, он без конца шпарил цитатами из племянника Козьмы Пруткова: «Фуражировка и ремонтерство / Требуют сноровки и прозорства», или: «Насколько полковник с Акулиной знаком, / Не держи пари с полковым попом». А еще прежде, когда его ранили на Кавказе, и он провел два месяца в лазарете в Нальчике, к нему каждый день приводили балкарских аманатов, он изучал их язык и даже изложил русскими стихами какую-то местную балладу. Раньше в его кабинете была отдельная полка, с журналами, в которых были его публикации. А теперь… Дикий помещик, по-другому не скажешь.
Иван Феоктистович негромко задавал вопросы, уже не касающиеся леса и реки. Лишь однажды он повысил голос.
– Саша, давай договоримся. Мы уедем отсюда не позже вторника, но сигнал к отъезду дам я. От тебя мне нужно одно: помоги завтра утром в селе найти хорошую верховую лошадь. Мне нужно будет завтра побывать в уезде и, возможно, побывать там же и в воскресенье.
На этом разговор прекратился. Аня поцеловала меня и осторожно, со свечкой в руке, пошла к себе в комнату, а я поспешила записать все в дневник, пока не забыла.

19 июня, суббота

Описывая минувший день, я должна начать с ночи – точнее, со сна, который мне приснился. «Фи, девичий сон», – думала я не раз. Но, если тот, кому я однажды доверю этот дневник, хотя не представляю, чтобы был такой человек, даже Аня, прочтет всю запись, то поймет: сон был записан не зря.
А снилось мне, что наша семья опять идет в Артиллерийский музей. Причем, я наряженная, будто сегодня последний день занятий в гимназии. Мне заранее сказали, что сегодня в Музее, – интересно, во дворе или прямо в зале, – будут представлять сцены картины Рубо «Кавалерийский бой во ржи». Я знала, что такие представления иногда делаются, но все равно было немножко страшно, и я все спрашивала папеньку: не заденет ли нас случайная пуля, или не пострадают ли кони (я все время вспоминала драгунскую лошадь, застреленную Ниной Григорьевной). Ответов не помню.
Мы вошли в музей, двинулись длинным коридором, и вдруг я поняла… папеньки рядом нет. И вообще, никого нет из моих знакомых. Зато по правую руку идет Агафья, по левую – ее племянник с черной бородой и в красной рубахе, а сзади – Нина Григорьевна, и мне никуда не свернуть.
Я даже не успела испугаться, как вошла в огромный зал, где должны были представлять кавалерийскую битву. В зале и вправду фыркали кони, но никаких других признаков войны не было и тут, я с ужасом поняла, что это – конюшня. Посередине зала стояла лавка, виденная мною один раз, но врезавшаяся в память навсегда. Неподалеку в кресле сидел Станислав Андреевич и глядел на меня в театральный лорнет.
Увы, он оказался не единственным зрителем. В зале что-то заблестело, и я с ужасом поняла, что через десятки, а может и сотни дырок, просверленных в потолке, на конюшню смотрят люди. Я не знала, кто это, мальчишки или девочки, но они чего-то ждали.
– Что ж ты-то ждешь? – сказала Агафья, будто прочтя мои мысли, – готовься.
В ее правой руке был пучок каких-то длинных прутьев. Я видела их впервые, но сразу же поняла, что это розги.
«За что?» – хотела я спросить, но она опять угадала мой вопрос.
– Чужие разговоры подслушиваешь, лазаешь, где не надо, шпионишь. Приключений хотела. Вот и настали твои приключения! Готовься!
«Нет, не надо! Честное слово, я все нечаянно! Я не хотела! Я больше никогда…»
Я была уверена, что любое из этих слов, произнесенное вслух, немедленно спасет меня от порки. Но, казалось, губы залила смола, они не открывались.
А самое главное, даже если бы я и покорилась, то все равно не знала, как полагается готовиться к порке. Все равно, как если бы я во сне попала на борт «Пилигрима», и Дик Сэнд приказал бы мне поднять какой-нибудь брамсель на брам-стеньге. Я же не знаю и не умею, хоть меня в океан бросайте!
Так я и стояла, глядя на розги, под взорами сотен глаз (да, теперь была уверена, что именно сотен), и надеялась, что незнание если не отменит, то отсрочит порку.
– И ты из моей воли вышла! – грозно молвил Станислав Андреевич. – Может, этого хочешь попробовать?!
И медленно поднял свой страшный кнут…
Конечно же, я проснулась.
В дверь стучала Дашка. Она, кстати, тоже предлагала мне попробовать… Нет, не кнута, а сливок, с первой садовой клубникой.

Выяснилось, что Иван Феоктистович уже давно ускакал в уезд: мы изобразили самое искренне удивление, не давая понять, будто уже знаем. Александр Станиславович был в весьма унылом настроении, возможно, оттого, как показалось мне, что, не участвуя во вчерашнем застольном разговоре, он слишком часто обращался к ближайшему к себе графинчику. Поэтому отец Ани после завтрака сказал, что еще поспит, потом погуляет по памятным местам детства («Не последний ли раз», – добавил тихо).
Мы же опять вместе с Дашкой начали обходить окрестности усадьбы. Близился полдень, я глядела по сторонам, стараясь подмечать мелочи и детали, Аня продолжала свой рассказ о том, как «молодой барин Баскервиль попросил доктора Ватсона приехать к ним в поместье, пока сыщик Холмс закончит свои дела в Лондоне».
Потом Аня начала выспрашивать у подружки-служанки, где можно искупаться, чтобы точно бы не увидели глазастые мальчишки, как вдруг Дашка сказала.
– Сегодня Машку Пестрякову сечь будут, хотите посмотреть?
Даже Аня чуть не села от удивления, а уж я… Сразу вспомнился тревожный сон.
– Это и мужикам странно, – присоединилась Дашка к нашему удивлению, – барин, вроде, уж отошел от привычки, чтобы на конюшне мужицкий суд вершился. Но мне тятя говорил, что давеча велели свежих розог срезать, запас обновить. А недавно экипаж заложили, Василий – кучер – поехал в село, а когда тятька спросил, тот и говорит: «За Машкой Пестряковой, на субботнее угощение!» Ой, вроде, едут уже!
Действительно, в послеполуденной тишине послышался шум экипажа.
Ни я, ни Аня не были в отряде гёрл-скаутов, но немножко разбирались в разведках и понимали – забраться на «галёрку», что над конюшней, можно только до начала спектакля, иначе нас выдаст скрип досок.
Принимать решение надо было немедленно. И мы его приняли.
– Раз уж приехали сюда, надо все увидеть, – сказала я Ане. Она кивнула, и мы поспешили за Дашкой уже знакомым путем.
Поверху шли осторожно, и все равно мне казалось, что едва доски скрипнут в очередной раз, снизу донесется: «Эй, кто там топочет?» Но, когда мы пришли на место, оказалось, что внизу ничего не было. И вообще ничего не изменилось.
Впрочем, приглядевшись чуть внимательнее, я нашла лишь одно изменение. Возле лавки стояло высокое деревянное ведро, а в нем – мокли прутья. Все это напоминало декорации спектакля: «Сцены из старинной барской жизни».
Между тем, открылась дверь, и появились актеры. Со скрипом вкатилось кресло с барином. Толкал его все тот же Василий, мужик в красной рубашке. Кресло остановилось в темном углу, шагах в десяти от лавки.
Следом вошла Агафья, а за ней – двое мужичков и одна девица. Один мужик был в лоснящихся сапогах, со степенной бородой и новым картузом на голове, второй – явно победнее. Он-то и вел за руку девицу.
Мне даже показалось – волочил.
Девица была лишь года на три старше Дашки, ну и меня с Аней. Была она высокой, статной, волосы – убраны в золотую косу, но взгляд – будто у новичка, впервые пришедшего на урок в гимназию. Она глядела лишь на тащившего ее мужичка и приговаривала: «Простите батюшка, простите батюшка!».
– Ты не жалься, – сердито сказал мужичок, – ты не только передо мной, ты перед миром провинилась.
– Родного отца опозорила, – грозно сказал бородач в картузе, верно, представлявший «мир», осудивший девицу на наказание. – Будет тебе сейчас урок, чтобы знала, как на улице с хахалями миловаться…
– И не с хахалями, а с Гаврюшкой одним, – начала было девица, но, видимо, понимая, что такими подробностями вину не уменьшить, заныла: – Ой, батюшка, простите меня!..
– Сперва с Гаврюшкой, потом с Ванюшкой, потом полсела за тобой закобелит, а потом, что? В город с желтым билетом? – сказала Агафья: – Давай, готовься девонька, не тяни.
Бедная Маша вздохнула, но тут оглянулась по сторонам, увидела барина и Василия. Видимо, она наконец-то осознала, сколько зрителей-мужчин будет на спектакле, и прибегла к последнему средству.
– Нил Степанович, – обратилась она к мужику в картузе, – а я слышала, что нынче сход не в праве лозой стегать. Он только штраф брать в праве.
– Ишь ты, грамотейка какая, – зло сказал Нил Степаныч, но, верно, чувствуя правоту Маши, замолчал, предоставив право продолжить спор кому-нибудь другому.
Я, затаив дыхание, наблюдала за поединком, силы в котором были явно не равны. Именно поэтому я взяла сторону Маши. Наверное, мирской сход и вправду не мог наказать ее розгами.
– Машенька, – раздался спокойный, но тихий и мощный голос барина, – ты что, совсем из отцовской воли вышла? А? Ну, отвечай?
Голос стал громче, накатил волной и ударил, как кнутом. Даже у меня дух от страха на миг перехватило. А каково Маше?
– Нет… – пролепетала девица.
– А коли так, чего ты тут рассуждениями занялась, как курсистка? – еще сокрушительней рявкнул барин. – Отец на тебя гневается, мир за непотребство осудил, а ты еще смеешь рот разевать?! Или, тебе мало, охота, чтобы еще надбавили, за непослушание?
Я испугалась, что грозный рык старого барина обвалит потолок, и мы свалимся с галёрки на сцену.
– Готовься, девонька, – едва ли не тихо и ласково сказала Агафья, – не то и вправду надбавят.
Сломленная Маша всхлипнула. Сняла платок, протянула зачем-то отцу. Подошла к лавке, взялась за края юбки, приподняла ее и легла на живот.
Как ни странно, я вспомнила свой страшный ночной сон. Вот что значит «готовиться».
Почему-то я считала, что женщин если и бичуют, то по спине. С мальчиками, конечно, не так, но мальчики – другое дело, они шалят, и их наказывают, чтобы предупредить еще большие шалости. Поэтому их наказывают очень обидно. А женщин наказывали только за большую вину, как крестьянку на Сенной в стихотворении Некрасова (так объяснил Николай Генрихович на уроке литературы).
Но сейчас спина у бедной Маши как раз была прикрыта платьем. Зато полностью обнажены два полушария. Эту часть человеческого тела я видела только в бане.
Я начала понимать, что это уже не спектакль театральной сцены, но, скорее, испанский бой быков, или еще более бесчеловечное представление римского Колизея.
Агафья быстро привязала руки и ноги вздрагивающей девицы. Василий подошел к ведру, взял несколько прутьев, стряхнул воду…
– Чтобы родителей не позорила! – громко сказал барин. Василий взмахнул прутьями, и я услышала свист.
Первый удар Маша стерпела, только дернулась. Так же вынесла еще несколько. Но потом застонала и начала вскрикивать.
– Ой, больно! Ой, жжет! Ой, не надо! Ой-ой, тятенька, помилуйте! Ой, не буду больше!!! О-о-о-ой-й-й-й!
Прутья взлетали и опускались. Иногда Василий не наносил удар, только свистел ими в воздухе, а Маша, заслышав страшный свист, все равно тоненько взвизгивала, будто ее ударили. Я вспомнила некрасовскую крестьянку, безмолвно принимавшую удары кнута. Неужели на Руси так изменился народ?
Смотреть на бьющуюся Машу и ее покрытые полосками полушария было невозможно, и я перевела взгляд на Станислава Андреевича. Он едва ли не выскакивал из кресла, просто упиваясь зрелищем. Я поняла, что кучер Василий свистит розгами «вхолостую» не только чтобы напугать бедную девушку, но и радуя барина.
Еще несколько размашистых ударов, и порка завершилась.
Освобожденная Маша, поскуливая и рыдая, поднялась с лавки, одернула платье.
– Ой, осрамили как… – ныла она.
– Сама себя осрамила, – сурово сказала Агафья. Девица зло покосилась на нее, но смолчала.
Отец увел Машу, за ними удалились и все остальные. А мы еще долго просидели на сеновале, не решаясь уйти.
До вечера мы еще сходили в рощу, за дикой земляникой. Читали в саду, я взяла мольберт и зарисовала парковую беседку. Но никакие впечатления не могли изгладить из памяти увиденное на конюшне. Если ты впервые побывала в зверинце или синематографе, разве ты запомнишь в этот день что-нибудь другое?

Вечернего ужина в усадьбе не было. Вместо него Александр Станиславович был приглашен на разговор с отцом. Вернулся он почти в одно время с Иваном Феоктистовичем.
Мы с Аней этому обрадовались. Младший Жолтовский был так разъярен, что нас почти не стеснялся.
– Положительно, не знаю, как с ним быть… и могу ли вообще с ним говорить после такого. Опять за старое взялся.
Оказалось, все село уже знало, что «в усадьбе Машку Пестрякову посекли», и этот слух долетел до Александра Станиславовича. Но, к удивлению сына, отец и не стеснялся этого, по словам младшего Жолтовского, «позорного рецидива».
– Так и сказал: «Я – барин, я здесь хозяин и за мужицкую нравственность ответственен перед Богом и государем. Потому в Покровском народ и не бедствует, что я о нем забочусь. Одно плохо: сыновей не смог воспитать в уважении к родителям. Это когда же так бывало, чтобы сын отца вопрошал?»
Тут Александр Станиславович заговорил потише, но, хотя друзья говорили у крыльца флигеля, а мы сидели в стороне, на скамейке, отдельные слова, к сожалению, были слышны.
– Прощу… пожалуй на конюшню…. Василий пятьдесят вкатит…. Как фельдмаршал Румянцев своего сына… Не могу… Уехать…
Иван Феоктистович стоял к нам поближе, да и голос не понижал. Поэтому его ответ я услышала весь.
– А мы, и правда, завтра поедем. Только не в Петербург, а в уезд. Пусть завтра воскресенье, поговорим кое с кем вне службы. Сегодня я получил несколько нужных ответов, но в некоторых случаях вопросы сына должны оказаться весомее моего любопытства или, хотя бы, его объяснить.
После этого начали расходиться спать. И тут Иван Феоктистович подошел к нам.
– Девчонки, – сказал он, – завтра надо сделать разведку в усадьбе.
Мы подпрыгнули на месте от удивления. И от радости.
– Ни с кого скальпов снимать не надо. Просто посмотреть. Убедитесь, когда Станислава Андреевича не будет на месте, – продолжил он, – и Нины Григорьевны. Будем считать так: вы зашли в усадьбу, чтобы поговорить с дедушкой, ходите из комнаты в комнату, его ищите. Это на случай, если он вас увидит. Наташа, ты хорошо рисуешь. Постарайся зарисовать хотя бы его кабинет, легкими набросками. Совсем легкими, чтобы вам самим легче запомнить: здесь шкап, здесь сабля висит, здесь картина.
Мы, конечно же, согласились.

20 июня, воскресенье

Эта запись далась мне с очень большим трудом. И если бы не клятва, записывать все…
Но, раз я все еще жива, значит, могу писать.
Спали плохо, и я, и Аня. Утром выяснилось, что нам снились одни и те же кошмары: темные комнаты, скрип половиц, тени, погоня. И, конечно же, в конце каждого сна нас ловили.
И, конечно же, проснувшись, каждая из нас вспомнила, что наяву придется делать то, чем мы занимались во сне.
Александр Станиславович и Иван Феоктистович уже уехали. Мы позавтракали и стали бродить вокруг усадьбы, дожидаясь, чтобы известные нам неприятные персоны куда-нибудь удалились.
Станислав Андреевич сидел в кресле, в тени дуба, а Нина Григорьевна читала ему книгу. Кучера Василия в усадьбе не было, Агафья пошла на село.
Мы взглянули друг на дружку, потерлись пальчиками и решили, что ждать нечего.
Как настоящие разведчики мы знали, что чем меньше людей посвящено в тайну, тем легче ее сохранить. Даже Дашке ничего не сказали, а отослали ее саму – найти в селе мальчишку, чтобы показал на реке рыболовные места. Но перед этим разными намеками еще раз выспросили, как пробраться в дом с черного хода.
В доме было страшно. Окна зашторены, темно. Прошли служебной лестницей на второй этаж. Когда проходили верх парадной лестницы, перепугались.
– Смотри-ка, – шепнула мне Аня, указывая на кресло, – дедушка здесь!
Нам хватило рассудку не убежать прежним коридором, или, тем более, парадной лестницей. Вместо этого, я подошла к окну.
Странно. Станислав Андреевич сидел на прежнем месте. И тоже в кресле.
– Может, это у него домашнее кресло? – предположила Аня.
Я не ответила. На душе тревожно, боязно, нету сил рассуждать.
Пошли дальше. Почти все комнаты были открыты и чем-то напоминали музей, в котором не живут, а только ходят смотреть. Или дачу, убранную до весны. Иная мебель просто покрыта холстом или дерюгой. Конечно, так проще, чем каждую неделю пыль убирать.
Кабинет, на наше счастье, был тоже открыт. Я достала листок бумаги, нагнулась над столом, стала быстро зарисовывать обстановку. Всю комнату зарисовывать долго, так я набрасывала все предметы, что на стене, а иногда обозначала их словами.
Аня мне часто подсказывала, хотя и сама не всегда могла помочь. Потом шепнула:
– Давай я пока так же гостиную осмотрю?
Я кивнула – даже шептаться лишний раз не хотелось. Она ушла, и я осталась одна в кабинете Станислава Андреевича.
Ух, как стало страшно. Окно приоткрыто, занавесь шелестит. Портреты прадедушки и совсем старых Жолтовских на меня грозно смотрят: «Кто ты такая, кто тебя сюда пригласил?».
Я на себя чуть-чуть рассердилась за трусость. Обозвала шепотом саму себя трусихой, охотницей за лягушками и трусливой мышкой. Быстренько книжный шкап дорисовала и направилась к гостиной, Ане помочь.
И тут слышу голосок. Спокойный такой и ехидный:
– Вот, значит, чем занимаются наши гёрл-скауты, в отъезде родителей!
Голосок принадлежал Нине Григорьевне.
Я почти без всяких мыслей сложила две изрисованные бумажки, засунула в чулки, а карандаш кинул под стол. Потом высунулась из кабинета.
Вижу, докториха стоит в коридоре и держит Аню за рукав. А та не отбивается, только повторяет: «Отпустите меня».
– Отпустите ее! – крикнула я громко-громко и подбежала к ним, собираясь схватить Аню за другую руку и попытаться вытащить.
Куда там! Она сама ухватила меня за руку, как кошка мышку. А как я вырваться попробовала, так вцепилась в руку мне пальцами, больно-больно.
– Нина Григорьевна, – спокойно сказала Аня. – Вы домашний врач, а не усадебный сторож, и права нас задерживать у вас нет.
Докториха ответила совсем на нее непохожим елейным голоском, будто песню запела.
– Ой вы, барышни мои, гимназисточки ученые, курсистки завтрашние, филеры-самоучки. Одному вас не научили: если барин, дому хозяин, в доме своем порядок установил, подчиняться порядку надо. А порядок таков: без барского разрешения-приглашения в дом ходить нельзя. Тому, кому разрешение дано, следить должен, чтобы другими не нарушалось. Или не права я? Ничего, сейчас барин пожаловать изволит и сам решит.
Нам с Аней страшно стало. И от тона такого непривычного, и от обещания.
Исполнилось оно скоро. Заскрипели половицы, и в коридоре показалась коляска со Станиславом Андреевичем. Мы переглянулись, и от сердца отлегло: коляску катил не кучер Василий, на которого мы после вчерашнего и взглянуть боялись, а Агафья.
– Значит, шпионим помаленечку, по хозяйским вещам без хозяина шарим? – тихо и зловеще сказал старший Жолтовский.
Я покраснела, от стыда и со страху.
– И ничего мы не шарили, – ответила Аня. – Хотели с вами поговорить, думали вас здесь застать, собрались уходить, а тут нас эта особа начала за руки хватать.
И тоже покраснела. Начала с правды, кончила – враньем.
– Вот он, позор под старость, – повысил голос Станислав Андреевич. – Сын – недостойный грубиян, внучка – шпионка и лгунья.
– Вы не смеете так про моего отца говорить, он самый достойный человек! – выкрикнула Аня.
Станислав Андреевич совсем даже не возмутился. Спокойно ответил:
– Повезло сыну с дочкой. Отца родного уважает и почитает, хоть в пример ставь. Значит, урок впрок пойдет.
«Какой урок?» – хотела спросить я, но промолчала. Взглянула на Аню. У нее в глазах была слезинка, и, верно, такой же страх, как и у меня.
Агафья куда-то ушла. Станислав Андреевич начал нас опять расспрашивать, что нам было приказано здесь делать, что смотреть. Мы отвечали как прежде. Докториха нас уже не так крепко держала. Думала, Аню тоже слабо держит, может, стоит рвануться и убежать. Но как взгляну на кнут возле кресла Станислава Андреевича…
Тут Агафья появилась. В руке – пучок таких же прутьев, какие мы вчера видели.
У меня чуть в глазах не потемнело. А старший Жолтовский говорит:
– Березовая каша только на пользу. Особенно, тому, кто ее прежде не получал. Давай внучка, готовься.
Такая глупая мысль пришла на ум! Вспомнила я вчерашний сон и поняла: теперь ни у меня, ни у Ани отговорки уже нет. Мы знаем, как готовиться перед розгами.
– Станислав Андреевич, – говорит докториха, причем тон у нее обычный, – а может их простить на первый раз? Только, если они и вправду раскаялись и стали честными девочками. Расскажут нам, кто их сюда послал и, главное, зачем. А, как думаете?
– Поучить надо проказниц, – задумчиво сказал Станислав Андреевич. – Но подумать можно.
Тут я сама себя обозвала и мышью, и лягушкой и, даже, пожирательницей падали. Потому что увидела, как картинку на стене: вот мы все рассказали, я из-за чулок свои листочки вынула, отдала, и мы уже идем на речку купаться. И все так просто…
– Нина Григорьевна, – сказала Аня дрожащим голосом, – вы бы лучше предотвратили готовящееся самоуправство, а не участвовали в допросе с пристрастием.
Начала-то она почти как взрослая барышня, которую городовой без вины хочет задержать, но не выдержала и заревела:
– Отпустите нас! Вы… Вы не смеете!
И тут у меня страх ушел. Как они смеют, чтобы Аня плакала!
– Вы права не имеете! – повторила я ее слова, чувствуя, что скоро сама разревусь. – Только посмейте нас тронуть, мы все расскажем Александру Станиславовичу и Ивану Феоктистовичу!
– Вот уж в этом я сомневаюсь, – улыбнулась Нина Григорьевна.
– Так, – произнес барин, нарастающим голосом, – значит, будем бунтовать, да в моем доме? А вот сейчас Василия крикну! Эй!
– Не надо, – сказала Аня, почти без слез, – не зовите Василия.
Спасибо тебе, Анечка! Я только сейчас поняла, что бородатого кучера в красной рубахе боюсь больше всего.
– Значит, не хотите Василия? – сказал Станислав Андреевич с кривой улыбкой. – Жаль, он в своем деле мастер. Но вразумление у нас домашнее будет, поэтому попросим помочь Агафью. Пойдемте.
Нас привели в кабинет.
– Готовься, внученька, да ложись на софу. Она мне знакомая, самому приходилось на ней в младых годах лежать, без панталончиков. Потому и вырос не дураком.
У Ани не было сил отвечать. Я повернулась к книжному шкапу и слышала только ее всхлипы. Потом – скрип софы.
Ой, а в зеркальной-то дверце отражение видно!
Всегда бывает: когда видно, но плохо, хочется разглядеть. Я украдкой повернулась. Бедная Анечка лежала на софе, заголенная как Маша, – платье было поднято на поясницу. Ее два белых холмика казались еще изящнее и беззащитнее, чем у вчерашней деревенской девушки.
Агафья заставила ее просунуть руки под подлокотники и чем-то связала.
– Нина Григорьевна, вы ее ножки подержите, да крепко, – весело сказал барин. – Ей непривычно будет.
Докториха села рядом и крепко ухватила за щиколотки. Аня лежала неподвижно, ее щеки пылали.
Я зажмурилась. И услышала уже знакомый свист.
И удар.
Неужели, это бьют Анечку? Мою «душку» Анечку! А я стою рядом и ничего не могу сделать!
– Агафья, валяй садче! Петровна, держи крепче, – весело выкрикивал Станислав Андреевич.
Прутики все посвистывают и посвистывают.
Ой, кто это взвизгнул?
– Ой-й-й!
Я даже глаза открыла от удивления.
Оба полушария уже покрыты красными полосками, Аня мотает головой, изгибает спину и вскрикивает от каждого удара.
– Ой-й-й! Бо-о-о-о! Ой-й-йнена-а-а-а!
Тут Аня замолчала, потому что Агафья кинула на пол сломанный прутик и взяла еще два со стола. Там они и лежали, мокрые, страшные.
Аня снова взвизгнула, а я снова зажмурилась...
– Ай-й-й-й!
– Станислав Андреевич, нельзя до крови. Она уже тридцать получила, – сказала Нина Григорьевна.
Я открыла глаза. Барин недовольно поморщился, но все же кивнул Агафье, и она отложила розги.
– Вставай, внучка. Еще без спросу ко мне зайдешь – получишь вдвое больше от Василия. А ты, подружка-хохотушка, сама готовься и ложись.
Это он мне? Это он собирается меня высечь?
Какое они право имеют?! Меня же не секли никогда, только от маменьки по ручкам получала и короб нотаций. Не позволю!
Но представила, как я им это скажу. А как же Аня?
– Задумалась, художница? – усмехнулся барин. Я, даже забыв про розги, испугалась, что сейчас они достанут мои рисунки. Но тут же поняла, что он имел в виду мой мольберт, с которым я обычно гуляла.
Я не задумалась. Я просто не торопилась. А потом легла на ту же софу. Также вытянула руки и почувствовала, как докториха крепко вцепилась в мои ноги.
А потом почувствовала…
Ой, это же хуже любого кнута! Любого осиного укуса, любого клеща, любой крапивы в малиннике. Ой, это ни с чем вообще сравнить нельзя!
Я пожалела и себя, и Аню, и деревенскую Машку. А молчаливую крестьянку у Некрасова почему-то возненавидела.
Ой, еще и еще! Вот, оказывается, какое место у человека самое болезненное!
И тут я поняла, что ойкаю уже не в мыслях, а ртом.
Потом стало совсем больно и невыносимо. Я взвизгнула, взвыла, начала просить:
– А-а-а-ай-й-й! О-о-ой! Не на-а-а-а-а! Пожалуйста-а-а-а-а! А-а-а-а!
– Наташенька, миленькая, терпи, – услышала я плачущий голос Ани.
Мне еще помогало, что я помнила: больше тридцати раз меня не ударят. И все равно, если бы вот сейчас Агафья перестала бы сечь, а докториха еще раз попросила бы нас стать «честными девочками»… Я, пожалуй, оказалась бы и лягушкой, и крысой и… вообще, подумать стыдно, кем бы оказалась. Лишь бы эта боль прекратилась и больше не повторялась.
Но не спросили. А потом разрешили встать.
Я сразу же подошла к Ане, взяла за руку. Аня дрожала и плакала.
– И ты вдвое получишь от Василия, если еще раз без спросу зайдешь, – услышала я.

К счастью, Дашка наше поручение пока выполнить не смогла, и мы были одни. Бродили по парку, вышли на берег озера.
Я уже скоро, как плакать перестала. Вот Анька все успокоиться не могла.
– Меня… Меня высекли! – И снова рыдать.
Я ее начала успокаивать. Говорила ей, что если бы ей довелось родиться раньше, и папенькой был бы тот же Станислав Андреевич, то ее наказывали бы в его кабинете. Впрочем, уверенности не было – вдруг барских дочерей не секли.
Потом напомнила ей, как мы вчера на девицу глядели. Она-то сейчас вряд ли слезы льет, бродя по аллее.
– Сравнила, Наташка… Она же мужичка.
– Так у меня папенька тоже не дворянином родился, – напомнила я. Аня замолчала, но все же иногда всхлипывала, и мы не раз возвращались к озеру – лица умыть.
А еще однажды зашли в кусты и, долго озираясь по сторонам, задрали юбочки. В кровь не высекли, только у Ани чуть-чуть. Но красных полосок на наших полушариях и бедрах было в избытке.

Вечером, едва вернулись Александр Станиславович и Иван Феоктистович, нас всех пригласили на ужин в усадьбу. Я и Аня хотели отказаться, но Агафья, пришедшая с приглашением, настояла, чтобы и мы были непременно.
Все же мы немного задержались: Иван Феоктистович захотел хотя бы кратко познакомиться с результатами нашей разведки. Мы, отводя глаза, удовлетворили его любопытство. Потом – пошли.
По пути я сгорала от стыда, представляя, что за столом раскроется недавнее происшествие. И тогда… Не знаю, как Аня, а я постаралась бы подавиться до смерти тем, что будет в моей тарелке.
Но ни рассказов, ни намеков не было. Только однажды старший Жолтовский тихо сказал сыну:
– Не решил еще… ну, сам помнишь?
Александр Станиславович покраснел, как Аня, но сдержался.
Зато Иван Феоктистович был просто в ударе. Мне даже казалось – от смородинной настойки. Начал о своих путешествиях рассказывать, да так, что даже Агафья из коридора высовывалась, прислушивалась.
Рассказал, среди прочего, о своих странствования по Эфиопии, как однажды свалился от лихорадки и прожил две недели в совсем дикой деревне, где немного выучил местный язык и местные обычаи.
– Удивительный народ – сноровистей танцует, чем говорит. Бранится – танцует, сватуется – танцует. Даже хозяина дома за гостеприимство благодарит танцем. Вот так!
Взял столовый нож, встал из-за стола и закружился по комнате. Не поймешь, то ли русский мужицкий трепак, то ли хохольский гопак, то ли, и правда, негрские пляски. Присядет, вскочит, вытянет нож, направит на хозяина – «Это у них – колдовской посох!» – и поет:

Иги юй –
Аман ие!
Иги юй –
Тонгуз халили!

И так несколько раз, да все тычет в недоумевающего Станислава Андреевича. Потом поклонился, как балетный танцор, и сел под наши хлопки.
Когда ужин окончился, и мы уходили, в дверях меня и Аню задержала Агафья. Нам страшно стало, не сказать. Видим, как удаляются Александр Станиславович и Иван Феоктистович, а все равно страшно: вдруг опять сейчас будет нас сечь? Взяла за руки и говорит:
– Вы просите ваших папенек, чтобы завтра уехали. В ножки кланяйтесь, плачьте, по полу катайтесь. Во все барские капризы ударьтесь, но этого добейтесь! А не уедут до завтра – всё им вечером расскажу, и будет вам срамота!
На последнем слове улыбнулась, будто ложку варенья съела: сра-а-амота-а-а.

Не успели мы с Аней запереться в моей комнате, чтобы решить, как быть, как к нам тихо постучался Иван Феоктистович.
– Можно, юные барышни?
Мы его впустили, и он продолжил расспросы. Еще раз, внимательно, разглядел мои рисунки и спрашивал несколько раз про кабинет. Мы ему рассказали и про другие комнаты, но не так подробно, потому что я их не зарисовала.
Однажды я чуть не заревела. Это когда увидела знакомую софу. Набросала я ее в несколько штрихов. Еще не зная, что на ней лежать придется.
Иван Феоктистович нас очень поблагодарил и сказал: вы избавили меня от некоторых сомнений.
Тут Аня смелости набралась и говорит.
– Иван Феоктистович, дайте самое благородное слово, что не будете ничего спрашивать!
Он, конечно, дал.
– Иван Феоктистович, нам очень нужно завтра отсюда уехать. Здесь плохо! Если у вас здесь никаких важных дел не осталось, уговорите папеньку!
А на глазах – слезы.
Он отвечает:
– Знаете, я бы и сам отсюда уехал. Тем более, еще раз вам спасибо, сомнений почти не осталось. Но давайте дождемся завтрашнего дня. Может быть, усадьбу ждут такие разъезды-отъезды, что вы перемените решение.
Я ничего не поняла, но на душе стало легче.
Так легче, что, попрощавшись, и еще чуть-чуть поплакавшись с Аней, я нашла силы открыть дневник и записать все сегодняшние происшествия.
А сидеть немножко больно.

21 июня, понедельник

И вот настал самый удивительный день нашего путешествия. Эту запись я делала долго, стараясь не упустить ни одной, самой мелкой детали.
Утром выяснилось, что Бог внял нашим с Аней молитвам. Александр Станиславович печально сказал за завтраком:
– Все, сил больше нет. Уезжаем. Может, брат сможет его вынести. Если уж Иван говорит: «не знаю, что делать»… Собирайтесь. Сейчас попрощаемся – и в путь, на вечерний поезд.
Мы с Аней нарядились и пошли в усадьбу. Идем и дрожим – вдруг Агафья одарит на дорожку, расскажет про вчерашнее. Хотя вроде не должна.
И Анин отец в землю смотрит. Только Иван Феоктистович усы топорщит, да весело глядит по сторонам.
Прощались мы в оранжерее, не доходя до столовой. Были и Нина Григорьевна, и Агафья. Станислав Андреевич сидел в кресле в тени пальмы, в дверях маячил Василий.
– Ну, сынок, погостил в родном гнезде, а теперь – в путь-дорожку. Еще в гости ждем, только ты вежливости наберись, да почтения к отцу родному.
Тут Александр Станиславович поднял голову, готовясь ответить, но Иван Феоктистович его перебил.
– Извините, что вношу определенный диссонанс в сцену семейного прощания, но считаю, что мой скромный подарок, без которого уважающий себя путешественник не смеет покинуть гостеприимный кров, облегчит тяжкий процесс расставания.
Вдруг он повысил голос, да так, что перебить бы его никто не решился.
– А подарок мой прост: занимательный рассказ, о событиях совсем недавних. Итак, приступим.
Жила-была девица, урожденное имя которой я не буду называть, за полной ненадобностью, уже с весьма раннего возраста получившая еще в Одессе псевдоним Роза Сапфир. Безусловно, она претендовала на лавры небезызвестной Соньки Золотой Ручки, и не без оснований. Да вот беда, однажды нашу Розу грубо сорвали и присудили к жизни в краях, крайне неблагоприятных для расцвета любых талантов.
Кокетство, мелкие взятки, ловкость, а лучше все – совокупно, иногда делают чудеса. И вот, мы уже видим нашу Розу не в арестантском вагоне, а на его крыше, готовую к прыжку в ночь. Только вот незадача: прыжки с поездов всегда непредсказуемы, сам знаю, сам прыгал. Прыжок и… свобода отягощена переломом двух ребер, левой руки и сотрясением мозга.
Дальше опять на сцену выходят ум, кокетство и баснословная тупость нашей полиции, так и не удосужившейся проверить больницу города N, пусть даже в ней еще и сохранялся режим холерного карантина. А ведь простейшая проверка выявила бы особу, ничего не помнящую после какого-то загадочного происшествия, и доставленную в гошпиталь мужиком-доброхотом.
Иван Феоктистович рассказывал артистично. Иногда он делал паузы, но едва кто-то пытался его перебить, мгновенно говорил громче и повышал тон.
– Итак, новая сцена. На дворе поздняя осень, карантин снят, поиски беглянки ведутся только в Орле, а в уездной больнице трудится сестричка милосердия, которой, похоже, некуда податься. На самом деле, она ждет шанса, достойного себя: не краденой мелочи для проезда в третьем классе, а добычи, которая сразу вернет ее в первый класс, причем во всех смыслах слова.
На сцене появляется новой актер и, каламбур неизбежен, это, действительно, питомец Мельпомены. И без всяких обиняков, питомец талантливейший – Леонид Иванович Пятов. По мнению некоторых собеседников, неоспоримо обладающих чувством вкуса, такого Фамусова, Городничего, Грозного царя или Филиппа II из «Дона Карлоса» они не видели даже на столичных подмостках. Но вот беда, появляется враг, опаснее любых завистников, самый страшный враг провинциальных талантов. Пятов борется с ним много лет, но все же, из-за неумеренных возлияний, начинает срывать репетиции, а потом спектакли, вдобавок портя голос. Дирекция театра в наказание дает ему второстепенные роли и, в конце концов, в какой-то драматической «Вампуке», о страданиях негров на плантации в южных штатах, для него находится только роль надсмотрщика с бичом. Впрочем, по словам зрителей, он хлопал им лучше любого кучера.
В итоге после пьяной драки в пивной «Лейпциг» Пятов попадает в больницу, примерно с теми же повреждениями, что и Роза Сапфир. Побои бывают весьма полезны: лишь на койке Леонид Иванович осознает, что катится в пропасть. Он уже не хочет водки, к нему даже возвращается голос. Да вот беда, уездный театр открыл новый сезон и успешно обходится без него. Репутация убита, перспективы – чудовищны.
– К чему этот страшный рассказ? – успела вставить Нина Григорьевна. Иван Феоктистович ответил:
– Но ведь он очень интересен, правда? – и тут же продолжил.
Несомненно, двое поправляющихся пациентов познакомились. И поняли, что их друг другу послала судьба. Талантливый актер, лишенный сценического будущего, и авантюристка на мели… Да такой паре следует ловить удачу не в Орле, а в Питере или в Париже.
Но тут выяснилось, что для начала карьеры Питер не нужен. Поздней осенью в уездную больницу прибывает новый пациент: старый барин, только что сошедший с московского поезда. Барин очень плох, а сопровождающая или встречающая пожилая приживалка убеждает персонал больницы, что надо сделать все для спасения его жизни, суля золотые горы. О, я прекрасно понимаю почтенную приживалку. Мало того, что смерть барина сделает ее жизнь беднее, чем прежде, в родном селе живет немало баб, обиженных ею в молодости, и старость окажется весьма тревожной. Кое-кто слушает про золотые горы с особым вниманием и, благодаря развитому чутью, понимает: речь и вправду идет о богатстве.
Да вот беда: авантюризм и кокетство не заменят медицинских познаний и глухой ночью, когда больница оставлена на дежурную сестричку, барин умирает. Отчаяние приживалки невыразимо. И тут косвенная виновница смерти видит в этом досадном происшествии билет до Парижа.
Две обреченные судьбы: актер и приживалка. А рядом с ними – холодный ум. План разработан, сообщники подчинены, теперь – за дело.
– Да, заметьте, – прервался Иван Феоктистович, – это всего лишь сказка. Но, если уважаемая публика может предложить уточняющие предложения по развитию сюжета, они будут приняты с благодарность. Нет? Тогда продолжаю.
Итак, еще не остывший покойник стал образцом для гримировки. После чего Леонид Иванович исполняет не роль, но функцию могильщика: роет яму на соседнем пустыре, в которой будет захоронен прототип его лучшей роли за всю сценическую карьеру. Работа завершена. И на рассвете сонный больничный сторож, в каморке которого проспал всю ночь кучер – племянник приживалки, узнаёт, что барин изволили поправиться и покидают больницу, к тому же он изволит нанять больничную сестру в постоянные сиделки. Одновременно больницу (и уездный город) покидает актер Пятов, но он уже настолько поправился, что это не удивило никого.
Тем же вечером упомянутые персоны въезжают в село Покровское, чтобы начать барствовать в барской усадьбе. Казалось, предприятие обречено на успех: из всех слуг постоянно при барине была только соучастница – Агафья, знавшая все привычки покойного господина. Главный герой надеялся, что опыт воплощения на сцене тиранов позволит с успехом сыграть и роль русского барина. А режиссер и сценарист этой постановки – Роза Сапфир, взявшая сценическое имя «Нина Григорьевна», – всегда будет рядом, чтобы корректировать действо.
– Не слишком ли затянулось словесное оскорбление? – гневно произнесла Нина Григорьевна.
– Вы правы, – согласился Иван Феоктистович. – Пока перейти к оскорблению действием.
Еще секунду назад он был декламатором, которого невозможно остановить, а тут – стал танцором, как вчера вечером. Несколькими прыжками в присядку он добрался до кресла Станислава Андреевича, увернулся от кнута, свистнувшего над головой, и рванул барина за бороду….
И отшвырнул ее как мочалку.
– Мудро, Леонид Иванович. Проще носить накладную бороду, чем растить и красить свою.
«Барин» дернулся в кресле, пытаясь подняться. Иван Феоктистович резко сказал:
– Не надо! Останьтесь пока в роли полу-паралитика.
– Не сходить с места. Руки вверх!
Я так и не разглядела, откуда у Нины Григорьевны появился пистолет.
Александр Станиславович послушался, мы с Аней не знали, что делать, а вот Иван Феоктистович, так еще и не распрямившейся, наоборот, присел возле кресла. Нина Григорьевна с удивлением посмотрела на него.
А он плавно встал, шагнул к ней, взмахивая рукой. Точнее, не только рукой…
Хлопнул выстрел.
Я никогда не слышала, как стреляет пистолет. И не сразу поняла, это не выстрел, а хлопок кнутом. Зато пистолет, выбитый из руки «докторихи» и улетевший в дальний угол, я увидела сразу. Аня (вот умница!) подскочила к нему, взяла за дуло и протянула Ивану Феоктистовичу. Авантюристка, шипя от боли, глядела на правую руку, будто пистолет был еще там.
Кучер Василий шагнул из своего угла. Иван Феоктистович просто на него зыркнул, и тот застыл на месте.
– Я склонен оставить в силе половину просьбы уважаемой Ни… извините, все же Розы Сапфир, и попросить всех временно остаться на месте. Право же, мой рассказ не соберет больше столь заинтересованную аудиторию. Возражений нет? Тогда продолжаем.
Возражений, и правда, не было. Только Александр Станиславович хотел было что-то сказать, но решил дослушать.
– Первые сомнения возникли у меня еще ранним утром, когда я, сугубо интуитивно, поставил эксперимент, весьма опасный для моей репутации, предположив, что барабан браунинга способен отказать на морозе. Кстати, уважаемая Роза, у вас был действительно браунинг, только где же его барабан? Барабан для автоматического пистолета – вожжи для паровоза.
Нет, я просто восхищалась Иваном Феоктистовичем! С браунингом в одной руке и с кнутом в другой он напоминал какого-нибудь плантатора из книги Джека Лондона. Впрочем, все и вправду происходило как в книге.
– Удачный эксперимент тут же поставил вопрос: зачем было нужно сиделке и будущей невесте барина-самозванца столь неосторожно вступать в область оружия и полевой хирургии; между тем я, как участник Бурской и Японской войн, немного сведущ в обеих областях. И тут я понял, что для «Нины Григорьевны» тюремные воспоминания интереснее революционных. Для чего? Она не была уверена, что ее язык свободен от тюремного и уголовного жаргона и сделала то, что в медицине именуется «прививкой»: ведь для девицы прилично попасть в тюрьму лишь за революционную деятельность. Правда, прививка имела, как говорят те же медики, неожиданный побочный эффект.
Продолжаю. В тот день я уже готовил себя к нелегкому разговору с тобой, Саша, а далее – с твоим отцом: каково на старости влюбиться в уголовницу? Но первая же встреча с барином навела меня на еще более глубокое подозрение. И началось все с того удара кнутом, которого, ты, Саша, благополучно избежал. Видишь ли, и мадам Роза, и управляющий Краузе уверяли меня, что барин постоянно размахивает арапником. Но я с первого взгляда понял, что это не арапник. Это – настоящий кнут, на длинной рукояти, вроде того, которым подгонял негров на сцене Леонид Иванович. Почему старый помещик, заставший времена больших псовых охот, сменил арапник на кнут? И это с учетом того, что настоящий барский арапник висит на своем законном месте, в кабинете – спасибо Наташе за ее талантливый набросок, который я, с разрешения автора, благодарно сохраню в своем архиве.
Я зарделась. Почти, как вчера.
Иван Феоктистович продолжал.
– Меня всерьез мучила загадка кнута. Но уже к вечеру второго дня я осознал привычку «барина» всегда быть в тени, если довелось оказаться на улице, а внутри дома поддерживать полутьму в любом помещении, где бы он ни оказался. Кстати, прибавьте к этому и полу-паралич. Немного раздумий, и я принял наиболее подходящую версию. В окружении «барина» были знакомые, способные все же его опознать. Конечно, слуг заменили сразу, но оставался еще управляющий, которому так просто замену не найти, и сельский поп. Не говоря уже о сыне, визит которого состоялся бы рано или поздно. Идея выдумать чудовищную болезнь лица и закрыться маской, видимо, была отвергнута. Вместо маски – постоянная полутьма, а главное – репутация самодура, готового в любую минуту выстрелить своим кнутом на три аршина. Кстати, для столь дальних ударов кнут предпочтительнее арапника. Я бы даже, рискуя испортить отношения с русским языком, назвал бы этот кнут «активной маской». Кучер в палаческой красной рубахе, стоявший за спинкой кресла, тоже создавал фон, отвлекающий от портрета.
Еще некоторые важные мелочи. Покойный барин был большим собачником, не случайно Аня и Наташа, посещая кабинет и другие комнаты, обнаружили столько собачьих портретов, с краткой родословной. Не удивительно, что, судя по рассказам слуг, в первую же ночь возвращения «барина» собаки от чего-то сдохли: не забудем, что в распоряжении одной из героинь нашей истории, была больничная аптека.
«Героиня» злобно смотрела на нас, иногда потирая правое запястье, где осталась красная полоса. Я от души желала, чтобы ей было хоть немножко больно, как нам вчера.
– О кресле. Любопытно, что новые хозяева, даже не удосужились сделать съезд для кресла на парадной лестнице. Вместо этого использовались два кресла на колесиках, внизу и на втором этаже: «барин» выздоравливал на время лестничного подъема.
Но вернемся к неизбежному визиту сына. Как мы видели, Александр Станиславович, удар кнута исключил родительские объятья с угрозой разоблачения вблизи. Если бы ты остался тут надолго, правда могла бы всплыть. И тогда «барин» встретил тебя таким приемом, который вынудил бы тебя немедленно покинуть родовое гнездо… не окажись рядом вашего покорного слуги. Штурм сменился осадой: следовали новые оскорбления, кроме того, специально для тебя на конюшню доставили и выпороли какую-то девицу. Я даже ждал, что он или Агафья будут угрожать розгами Анюте и Натали, поэтому отправлял их в разведку с нелегким сердцем…
Как я не провалилась сквозь паркет! Как я не сгорела от стыда! К счастью, злодеи больше думали о своем несчастье, чем о нашем недавнем позоре.
– Я был уже почти во всем уверен, – продолжал Иван Феоктистович, – но требовался последний штрих. И я вспомнил Сашин рассказ о том, как Станислав Андреевич, будучи на Кавказе, перевел балладу с балкарского на русский. Самое удивительное, что старый номер журнала «Вокруг света» в уездной библиотеке как раз и содержал перевод «Сватовства джигита» – возможно, номер и сохранили, из-за публикации земляка. Поэтому вчера я соединил с африканскими танцами горскую поэтику, покрыв лже-барина оскорблениями, которые он должен был бы немедленно понять:
«Хороший дом,
Плохой хозяин,
Хороший дом,
Хозяин – свинья».
Но, окончив декламацию, я убедился, что «плохому хозяину» балкарский язык знаком не больше, чем суахили.
Впрочем, я, верно, вас утомил. К тому же, полиция прибудет скоро, последуют формальности, и число беседующих сократится. Пока этого не произошло, важный вопрос, мучивший меня с того часа, когда я понял, что мне предстоит не защитить старого барина от авантюристки, но разоблачить самозванца и его свиту: почему, к счастью законного наследника, вы так затянули со свадьбой? Понятно, не следовало торопиться выставить корову на продажу, не оценив. Хотелось ее немного подоить – отсюда придирки и поборы с мужиков. Но это же мелочь. Чего медлили? Или не могли обойти традицию обязательного годового траура?
– Траур? Не только траур. Мне, Иван Феоктистович, очень даже понравилось барина играть. Во вкус вошел! – сказал актер Пятов. Мне показалось, что он хвалится своей ролью. – Я, к тому же, понимал – как только с этим цветочком под венец, больше я ей не буду нужен.
– Очень тонкое понимание, – серьезно и даже печально заметил Иван Феоктистович. – И зачем вы только такой ум пропили? Не думаю, что умение обращаться с ядами для уважаемой Розы Сапфир ограничивалось миром фауны. И вероятность того, что юная жена стала бы вдовой уже в первую неделю после свадьбы, весьма велика. Так что желание барствовать как можно дольше делает честь вашей проницательности.
«Докториха» и актер хотели что-то возразить, но Иван Феоктистович их перебил:
– Но в одном вы просчитались! Мужики на селе, с кем бы я не говорил, по-разному оценивали и личное поведение, и принципы хозяйствования вернувшегося помещика, но все утверждали, как, сговорившись: «Будто нашего барина подменили». Конечно, мужицкое ворчание – не повод для начала полицейского дознания, но и эти слова укрепили меня в догадках. А все потому, что у вас, Леонид Иванович, взгляд на барина сугубо разночинный или мещанский. Барин, по-вашему, обязан самодурствовать, угнетать и ущемлять мужика при любом удобном к тому случае, и плакать по временам, когда он мог перепороть на конюшне все село. Вы привыкли гениально играть тиранов и решили, наконец-то, воплотить в жизни обобщенный образ.
Между тем, покойный Станислав Андреевич не был ни самодуром, ни Диким помещиком из сказочки Щедрина. И совсем неверно выводить из того…
Иван Феоктистович запнулся, взглянул на меня с Аней, но, все же, решился договорить.
– ….что старый барин иногда любил взглянуть, как секут юную девицу, что во всем остальном он тоже был мучителем и тираном. Старый барин мужика любил и, что гораздо труднее, уважал, продолжая родовые традиции. И традиция принесла видимые плоды. Потому-то, кстати, село Покровское выгодно отличается, сравнительно с большинством сел и деревень уезда. Потому-то имение и стало лакомым куском для присутствующих здесь хищников.
Иван Феоктистович выглянул в окно.
– Похоже, полиция подъезжает, сейчас начнутся формальности. Что же, дело, которое лучше всего назвать «Арапник старого барина» – раскрыто. По крайней мере, для меня.

Действительно, приехала полиция и, по словам Ивана Феоктистовича, «начались формальности». Александр Станиславович сказал, что мне с Аней здесь делать нечего, и мы отправились гулять по парку. Конечно же, мы были взволнованы, перебирали рассказы Конан-Дойля, споря, на который из них больше всего походит это происшествие.
Здесь нас и застала Дашка. Она привела Федьку, который среди деревенских мальчишек лучше всех знал, где окуни клюют, а где – раков ловят.
Еще у Федьки была рогатка, и он хвастал, что за тридцать шагов в ворону попадает. Мы выменяли рогатку на коробку монпансье, а я еще подарила два запасных тюбика краски – он такого раньше и не видел. На рыбалку мы решили пойти вечером, а пока пошли на задний двор флигеля, выставили поленья на чурбан и стали пробовать рогатку. Аня скоро признала, что в моих руках рогатка бьет метче.
Ужинали мы рано – никто сегодня не обедал. За ужином нам сказали, что полиция увезла докториху-мошенницу и актера Пятова. Агафья пакует вещи, собираясь на какой-то дальний хутор, к родне. «И поторопись, – сказал ей Александр Станиславович, – пока мужики не узнали, из-за кого они маялись с зимы».
На рыбалке клевало хорошо, только комары заедали. К тому же, мы поняли, что обе хотим спать. Уж очень мы плохо спали последние ночи.

24 июня, четверг

Я начинаю понимать, что прежде неукоснительно вела дневник, потому что или путешествовала, или каждый день случались неожиданности, как в путешествии. А сейчас они кончились. Но я все равно решила заставлять себя делать записи, хотя бы раз в три дня.
Иван Феоктистович хотел уехать, но Александр Станиславович его чуть силой не оставил: «Ты сюда отдыхать приехал, считай, только сейчас отдых и начался». Тот вздохнул, но спорить не стал. Он от нас чуть не прячется: мы его находим и заставляем рассказать про все-все, что с ним бывало.
Агафья уехала на свой хутор, вместе с Василием. Когда она уезжала, я за кустами прокралась и попала ей из рогатки камушком в загривок. Хотела еще раз, но кучер не стал останавливаться на ее оханье, а только прибавил, и я промахнулась.
Актер Пятов место на пустыре указал, и в Покровское привезли Станислава Андреевича. Его провожало все село, бабы рыдали, да и мужики грустили. Оказывается, пословица «хвали сено в стогу, а барина – в гробу» иногда исполняется и в жизни. Тем более, Александр Станиславович отдал приказ Краузе вернуть порядки «как до прошлого декабря было». Отставленные слуги вернулись в усадьбу.
Еще новый барин приказал нанять на селе пятнадцать баб, чтобы они за день вымыли барский дом и вымели двор: пусть от самозванцев и следа не останется. Иван Феоктистович смеялся, вспомнил схожий обычай какого-то африканского племени, но тут уж, как сказала Аня, проявилось упрямство Жолтовских.
После этого мы начали обживать усадьбу. Забавно было мне и Ане ходить из комнаты в комнату и знать, что мы уже ничего не боимся. Окна открыты, портьеры убраны. Не страшно.
Лишь однажды, зайдя в кабинет, мы увидели софу. Постояли рядом, а потом сели на нее и рассмеялись.
А еще Александр Станиславович приказал вымыть и протопить усадебную баню. Для меня она была в новинку. До этого я видела под Питером только финские бани, а в русской оказалась впервые.
Сначала, конечно, попарились взрослые, и ушли в дом, пиво пить. Потом и мне с Аней зайти разрешили.
Мы разделись и, наконец-то, как следует рассмотрели последствия неприятного приключения в барском кабинете. Сидеть уже давно было не больно, но полоски пока оставались, даже не столько на заднем месте, как на бедрах. У Ани, пожалуй, они были виднее, чем у меня.
Поэтому, когда начали париться, я ее жалела. Только веничком над ней трясла, касалась спины и проводила по пяткам.
Зато, когда мы отдохнули и вернулись в парилку, она меня не пощадила. И терла веником, и лупила. Я почувствовала, что особенно сильно и часто бьет меня по тому самому месту. Нет, там конечно уже не болело, но все равно, казалось, замахнись она посильней, и будет совсем не улежать.
– Анюта, душка, – закричала я ей, – ты что делаешь? Никак, в дедушку уродилась?
Аня смутилась, мои слова поняла, стала меня слегка по пяткам бить. А потом опять несколько раз ударила, все по тому же месту, которое Иван Феоктистович называл «кормой» или «попой».
– Нет, ну просто дедушкина внучка, – засмеялась я. Потому что совсем было не больно, а даже слегка щекотно. И еще какое-то ощущение. Но я же не доктор, чтобы его объяснить.
Мы опять пошли в предбанник – пить холодный изюмный квас.
– Знаешь, душка, – сказала мне Аня, – я это сама не понимаю. Вроде, розги жестокость, варварство. Но у меня, как о них подумаю, сердце чуть-чуть замирает. Давай, когда париться будем, ты меня веником везде похлещешь. И по спине, и ниже. Там же все зажило.
Я даже не знала, что на это ответить. Но точно знала, что на Аню, мою душку, сердиться не могу. Может и вправду, ее дедушка – Станислав Андреевич Жолтовский был совсем не плохим человеком?


В начало страницы
главнаяновинкиклассикамы пишемстраницы "КМ"старые страницызаметкипереводы аудио