Viola
Тринадцатая ночь Мне душно в толпе. Она давит. Даже если я вне ее, на маленьком – иногда мощеном, иногда пыльном или покрытом стоптанной травой – пятачке, где мы разыгрываем свои непритязательные комедии. Лица зрителей сливаются для меня в неразличимые невыразительные пятна, впивающиеся глаза, как нацеленные дула мушкетов; хохочущие рты омерзительны…
Я не прирожденная комедиантка… хотя урожденная: замызганная, скрипящая, грозя развалиться на ухабах, повозка, разрисованная все более линяющими с каждым дождем смеющимися и плачущими масками, кривящимися в невообразимых гримасах, когда осенние ветры остервенело рвут истрепанный полог, – мой дом, первый и единственный.
Примадонной мне не быть. Так и придется играть незначительные рольки пажей, грумов и уличных мальчишек, пока не дорасту до амплуа трагических старух… Если прежде не брошу свою шумную, склочную, вечно бранящуюся и потрясающе сплоченную семью – труппу, в которой и держат меня, верно, лишь в память о заслугах покойной матушки – непревзойденной исполнительницы героинь всех пьес нашего скромного репертуара, в которые лишь ей одной удавалось вдохнуть и жизнь, и страсть...
Никто не сможет ее заменить. Тем более – я, вынужденная подниматься на цыпочки, чтобы перед выходом взглянуть на себя в косо повешенное рядом с заменяющим нам занавес пологом зеркало; способная лишь писклявым голоском выкрикивать свои немногочисленные реплики, выныривая из-под локтя не такого уж и рослого Флоба – нашего скептика-резонера.
За восемнадцать лет скитаний я устала от толпы, назойливого гула рыночных площадей, утомительной разудалости ярмарочных увеселений, к числу которых отношусь – не по призванию, а потому, что так уж сложилось моя жизнь. Еще более я устала от нашей повозки – запахов неизменной вареной фасоли и лошадиного пота, привычных перебранок между актерками и тоскливых вздохов Флоба, подсчитывающего все сокращающуюся с каждым днем выручку…
Чтобы остаться одной, хоть не надолго, хоть иллюзорно, пусть даже в толпе, я, отыграв своего «уличного мальчишку» и не дожидаясь окончания напыщенно-саркастического монолога Флоба, отступаю не за занавес, а чуть в сторону… Пячусь, наталкиваясь на недовольных зрителей, разворачиваюсь, вклиниваясь в их ряды, и пробираюсь, пробираюсь, расталкивая локтями, не обращая внимания на тычки и ругань, протискиваюсь, вкручиваясь ужом, и, вырвавшись на свободное пространство, – бегу… Покуда отчаянное колотье в боку не вынуждает замедлить шаг.
Флоб станет ругаться. Он страшно не любит, когда я вот так исчезаю. Боится, что однажды не вернусь совсем. Когда-нибудь так и случится… но пока я еще не готова жить самостоятельно – я маленькая и слабая пред огромным незнакомым миром. Но мне уже надо дышать… чем-то иным, кроме запаха фасоли и протухшего грима.
Улица переходит в узкий проулок – под ногами слякотное месиво взбитой копытами лошадей и коров грязи, за покосившимся заборчиком пегая собака лениво приподнимает уткнутую в вытянутые лапы морду и вяло тявкает мне вслед. Может быть, за домами окажется поле или река? Или хотя бы небо без края…
Они выдвигаются из сумрака. Неожиданно. Так что я почти налетаю на первого. Остальные четверо окружают плотным кольцом.
– Эй, рыжий! Тут проход платный! Монеты есть?
Лет пятнадцати, наверное. Вида, как говорится, отъявленного. И по-хозяйски уверенного. Самый хлипкий выше меня на голову.
– Че-его? – озираясь непритворно испуганно, тяну тоном наиболее туповатым из имеющихся в репертуаре. – Чего это – платный?
– Деньгу, пацан, гони, – шепчут сзади ласково. – А не то…
Стилет на цепочке под курткой… Но их пятеро! Ах, прав был Флоб, не стоит девушке прогуливаться вечерами в одиночестве… неосмотрительно это!… даже если девушка по виду – пацан.
– А-а-а… деньги… – хлопая глазами, неверной рукой нащупываю карман… выжидая момент, чтобы, пригнувшись, скользнуть под руку того, что преграждает дорогу… и…
Сзади вопли и топот… остервенелый лай… под ногами хлюпает и разъезжается… миг, и я носом в отвратное месиво… и наваливаются, рвут за волосы… и… кто это кричит?… я?!…
Слепну и глохну… словно перед лицом взорвалась петарда… боль вспыхивает с запозданием…
И заполняет все.
Пахнет землей. С трудом перекатываю голову.
Грязь под щекой приятно прохладна…
– Жив?
Меня тянут вверх, но стоять не могу и оседаю, подхваченная чьими-то руками. Чьими?
Моргаю, не в состоянии разлепить склеившиеся веки. Шелковистая ткань осторожно скользит по моему лицу, стирая грязь и слезы, и, наверное, кровь...
Глаза склонившегося надо мной человека ярки, как звезды. Я погружаюсь в них, ни о чем не думая…
– Голова кружится? – голос обволакивает, я плыву и уношусь…
– Да… Нет… Кружится… – шепчу отрешенно, всматриваясь в узкое лицо с чуть сведенными озабоченно темными штрихами бровей, и передергиваюсь, вспомнив происшедшее. – А где… эти?
– Разогнал, – отвечает он коротко. – Мерзавцы – пятеро на одного, – еще раз проводит платком по моей щеке и замечает слегка насмешливо: – Фонарь под твоим глазом греет, но не светит, да?... А жаль… становится темно.
Поспешно хватаюсь за заплывший глаз, постигая, наконец, причину странного искажения зрительного восприятия, и невольно всхлипываю.
– Не хнычь… Ты ж мужчина!
Замираю, ощущая, как неестественно медленно скатывается по распухшей щеке саднящая слезинка. Глаза-звезды лишают возможности соображать.
– Я не…
– Ну, будущий мужчина! Тебе лет двенадцать?
– Мне?… Во… Вообще-то, больше, – уточняю в смятении.
– Тринадцать?
– С половиной… Кажется.
– Где ты живешь?
В повозке… Везде… Нигде…
– Нигде, – бормочу, едва слышно.
– А родители?
– Нет их… Давно.
Да кончатся когда-нибудь эти щиплющие слезы?! Вытираю лицо рукавом, не сообразив, что он тоже весь в грязи…
Рывком поднятая, оказываюсь на ногах.
– Идти можешь?
– Не знаю… – колени дрожат, и нет в окружающем мире ничего устойчивого… кроме этого удивительного лица и поддерживающей мой локоть руки. – Наверно.
– Тогда идем.
Куда? Зачем?
Куда угодно… Ему.
Что со мной?
Мне все равно, и ничто больше не имеет значения, кроме Его слов.
Он идет молча.
Бреду следом. Может полчаса, а может полтора.
Дома давно кончились. Вокруг лес. И Луна повисла на макушках елей, спелая, как дыня… и запах от нее сладковатый, разливается по деревьям, стелется на тропинке…
Высокая стена вырастает прямо из темноты.
– Как тебя зовут? – спрашивает ведущий меня человек, останавливаясь.
– Аль, – отвечаю почему-то шепотом, взглядывая снизу-вверх.
Профиль Его чеканен, как на золотом, что я ношу на цепочке вместе со стилетом.
– А меня Кинф, – он стучит в стену и сообщает в приоткрывшееся окошечко: – Со мной Аль, он переночует у нас.
– Да, брат Кинф, – кланяется, распахнувший ворота человек.
Я столбенею, не в силах сделать ни шага:
– Куда мы пришли?
– В Обитель Знающих, – говорит Кинф спокойно. – Идем же.
И я покорно переступаю порог Обители
Низкий сводчатый потолок. Каменные стены, на которых моя тень мечется жалким кузнечиком, трепеща от колеблющихся язычков свечей… и от моих вздрагиваний, должно быть. Меня бьет озноб. Зубы стучат от нервного напряжения и от ледяной стылости воды в ведре, откуда торопливо плещу на лицо, плечи, руки, мгновенно покрывшиеся гусиной кожей. Вообще-то мне не привыкать, случалось ванны принимать и в речке, и в болоте.
Волосы тяжелы от застывшей в них грязи. В отчаянии и спешке окунаю голову прямо в ведро, оттираю слипшиеся пряди, хорошо хоть недлинные – два месяца назад Флоб обстриг меня очень коротко, убежденный, что безволосой мне легче будет перенести подхваченную тяжелую лихорадку. Флоб… он, наверное, уже сходит с ума… И тут же забываю о старике, поглощенная одной лишь мыслью – успеть вымыться, покуда не вернулся Кинф… Брат Кинф…
Предложенный им взамен моей перемазанной одежды балахон из серой грубой ткани – широченный настолько, что в него свободно можно было бы впихнуть пятерых таких, как я, и удерживающийся только благодаря стягивающей его вокруг шеи завязке; длиннее меня почти на локоть… Как ни подвязывай прилагающейся в качестве пояса веревкой, картина удручающая – я запутаюсь и упаду при первой же попытке сдвинуться с места.
Хватаю стилет и одним махом… одним не получается! В несколько приемов отрезаю по подолу балахона широкую полосу. Теперь можно передвигаться. И осмотреться.
Основное помещение продолговатое, достаточно просторное. Возле высоко расположенного узкого окна стол, заваленный книгами, свитками, исписанными листами. Вдоль одной стены узкое ложе, вдоль другой книжные полки. Священные изображения над кроватью и длинная нить резных шариков – четки над изголовьем. Келья. Я в Обители Знающих. В монастыре. Зачем я здесь?
Тот, кому, надеюсь, это известно, входит, держа в руке тарелку, прикрытую салфеткой. Тарелку он ставит на стол, прямо поверх бумаг. И, подойдя, берет меня за подбородок твердыми прохладными пальцами, поворачивая мое лицо к свету закрепленных над столом свечей.
Опять уношусь в бездонную яркость глаз-звезд… и так можно падать бесконечно…
– Хороша!
Невольно вздрагиваю. Но Он уже у стола, спиной… Поясняет, не оборачиваясь:
– Боевая отметина, говорю, хороша… Льда я не нашел. Приложи хоть мокрый платок. Есть хочешь?
Киваю безмолвно и бездумно.
Под салфеткой на тарелке хлеб и сыр. Жую, не чувствуя вкуса.
Он стаскивает со своего ложа одеяло, кидает на сундук возле двери.
– Переночуешь пока здесь. Устраивайся. А мне надо поработать.
С сундука я вижу Его склоненную над книгой голову и чеканный профиль, когда, перевернув страницу, Он откидывает упавшую на лицо смоляную прядь. Разве могла я представить, что просто смотреть на читающего мужчину – счастье…
Снова и снова вожу суконкой по голенищу. Уже давно сверкающему, как ожерелье из черных агатов – единственное мое украшение, оставшееся в повозке. Но я все полирую и полирую, словно надеюсь разглядеть в становящейся зеркальной поверхности отражение своего подбитого ока. Навожу глянец, заняться мне все равно нечем – келья прибрана, пыль всюду вытерта, и пол я помыла, и даже окно… Полирую до блеска сапог и жду… Когда Его нет рядом, мое существование бессмысленно – я что-то делаю, но не живу – жду.
Возвращаясь, Он о чем-то спрашивает, не глядя. Не глядя, шутит, и, не глядя, треплет меня мимоходом по волосам… и погружается в свои книги и бумаги, дав мне очередное задание или забыв обо мне вовсе.
И протягивая листочки с переписанной по Его распоряжению главой из книги, так и оставшейся для меня лишь набором непонятных слов, я тщетно ловлю звездный взгляд и заклинаю мысленно: «Посмотрите на меня! Посмотрите! Ну, посмотрите же!» Но Он видит лишь мои каракули.
– Аль, ну что за невнимательность? Я еще могу как-то понять десяток ошибок на страницу надиктованного текста! Но полтора десятка на две переписанного?! Ты хоть читал, что ты тут наворотил? Садись, переделывай!
Того-то мне и надо – сидеть напротив за широким столом и, бездумно водя пером по многострадальному листу, взглядывать ежесекундно, отмечая все оттенки осмысления прочитанного, отражающиеся на изменчивом Его лице – самом красивом, самом значительном, самом важном, из виденных мной лиц…
Он больше не интересуется моим прошлым, удовлетворясь сбивчивой придуманной на ходу версией, с запинками и заиканиями изложенной мною на первое утро. И не говорит о том, что будет со мной дальше… Я просто при Нем, и ничего большего и желать не могу… Разве что единственного – удостоиться взгляда…
Я стараюсь не покидать келью, но иногда приходится, если Он берет меня с собой или отправляет с поручением.
Обитель огромна. В ней легко заблудиться, а спрашивать дорогу я не решаюсь – боюсь привлекать к себе излишнее внимание. Вчера румяный толстяк в таком же, как и все здесь, сером балахоне остановил меня в коридоре возле библиотеки и принялся расспрашивать кто я, да откуда… А потом вдруг пухлой лапой погладил по щеке, прошептав мерзко: «Какой рыжик! Кто ж тебе синяк-то поставил, а?» Напуганная странным выражением его липких глазок, я отшатнулась и бросилась бежать...
Что будет со мной, когда все раскроется?
Что будет с Ним?
Когда Его нет, я глажу и перебираю книги, которых касались Его руки. Рассматриваю переплеты, читаю названия, благоговейно перелистываю страницы. Много книг на неизвестных мне языках, а содержание тех, что могла бы прочесть, все равно недоступно пониманию… да я и не пытаюсь понять. Но однажды обнаруживаю томик стихов на феонском и не могу оторваться – певучие строки закрадываются в душу, ложатся на звучащие в ней мелодии, облекают происходящее со мной в слова…
– Что это ты делаешь?
Он берет книгу из моих рук, изумленно рассматривает.
– Чи... читаю… – отвечаю, запинаясь – как я не заметила Его приближения? – А что, нельзя?
– Читаешь на феонском? – наконец-то я дождалась прямого взгляда, но какого же сердитого! – Сдается мне, ты несколько исказил сведения о своем скромном образовании!
Жесткие пальцы безжалостно выкручивают мое ухо. Его глаза уже не звезды – молнии.
– Ты мне лжешь?
– Да… Ой, нет… Просто умалчиваю… У меня бабушка была феонка. Ухо оторвете!
– Не смей никогда врать! – Он отходит, возвращает книгу на полку и, обернувшись, предупреждает с гневной усталостью: – Поймаю на лжи – высеку! И прогоню прочь.
Ночью я встаю со своего сундука, на цыпочках подхожу и смотрю, смотрю…
Он вдруг поднимает голову:
– Аль? Ты что? Заболел? Нет? Ну, так – брысь! Спать мешаешь…
Возвращаюсь на свое место, почти осчастливленная.
Пробираюсь коридорами и галереями, жмусь к стенам при виде людей в одинаковых балахонах; но никто, к счастью, не обращает на меня ни малейшего внимания. Мне нужно разыскать книгохранилище – на листке, что сжимаю взмокшей от волнения ладонью, название книги, необходимой Ему вечером, и план пути. Он водил меня туда, но когда я с Ним, мелочи вроде пройденного маршрута ускользают от восприятия.
Ага… вот эта лестница вниз, и за поворотом двери хранилища. Они приоткрыты. Осторожно заглядываю, прячась за створкой. Сознаю, как странно должно быть выглядит подобное поведение со стороны, но ничего не могу с собой поделать – боюсь людей в балахонах… И не напрасно.
В хранилище расхаживает, распоряжаясь, румяный толстяк с мерзким голосом и пухлыми ручками – встречаться с ним мне нельзя ни в коем случае!
Отбегаю за угол и в смятении кусаю ногти… как же быть? Пока толстяк там, нужная книга для меня недоступней Луны в небе.
Караулю под лестницей сама не знаю, как долго… Кажется, целую вечность. Люди спускаются и поднимаются, но тот, кого боюсь, хранилище не покидает. В конце концов, меня попросту прогоняют. Тощий старик выволакивает из-под лестницы и, потрясая палкой, бранчливо отправляет «восвояси».
Медленно и не замечая дороги, тащусь обратно.
Сколько может длиться такое существование?
Сколько бы ни продлилось, каждая секунда рядом с Ним – моя.
Но что с Ним сделают, когда меня разоблачат?
Быстрые шаги позади, и на плечо мне ложится рука. Его прикосновение я не спутаю ни с чьим, потому что сердце сперва замирает, потом ударяется в неистовство…
– Аль, что это ты разгуливаешь так поздно?
Внимательно рассматриваю затертые плиты пола.
– Ты был в хранилище?
Слабо и неопределенно взмахиваю рукой:
– План потерялся… а здесь все так запутано.
– Ты был там, – повторяет Он уже без вопросительной интонации. – Твой план валялся возле лестницы в хранилище… Почему ж ты не взял книгу?
– Книгу? – мысли мечутся бестолково, не подсказывая лазейки. – Этой книги там не оказалось… – хватаюсь за соломинку, пытаясь подкрепить ее костылями ложной убедительности. – Ее уже кто-то взял!
– Ее взял я, – сообщает Он хмуро. – Только что. После того, как нашел твой потерянный план.
Он берет меня за подбородок, вынуждая поднять клонящуюся голову; отмечает.
– А синяк-то почти прошел… – и только потом спрашивает – в тоне искреннее недоумение и… мягкость: – Аль, почему ты опять врешь?
Нелепый вопрос. Почему врут? Потому что не могут сказать правду.
Глаза – звезды… Когда они смотрят ТАК, разве от них утаишь что-нибудь? Сейчас Он догадается… Вспыхнув, я выворачиваюсь и отскакиваю к стене. Дурацкая усмешка против воли наползает на мое лицо, и, тряхнув волосами, я огрызаюсь с отчаянным нахальством смертника:
– Подумаешь! Ну, привычка у меня такая!
– Вот как? – глаза-звезды меркнут, заволакиваемые тучами. – Что ж… У меня тоже есть некоторые привычки. Например, исполнять обещанное. Идем.
Я слишком удручена. И вспоминаю, что именно мне обещано, лишь когда во внутреннем дворике перед нашей кельей Он отламывает ветку с растопырившегося в темноте дерева.
«Высеку и прогоню вон...»
Ладно, хоть не сразу прогонит…
– Ты смеешься? – в тоне явственная угроза.
– Плачу, – бормочу я, и это близко к правде.
В нашей… впрочем, в какой уж теперь «нашей»? В Его келье замираю, прилипнув к стене. Заворожено наблюдаю, как длинные пальцы ловко превращают ветку в прут.
– Так ты ничего не хочешь мне объяснить?
Объяснить?! Как будто я сама что-то понимаю! Молча мотаю головой.
– Тогда приступим… – Он взмахивает прутом и сумрачно велит: – Разоблачайся.
Мне хочется смеяться и плакать одновременно. Но я не делаю ни того, ни этого. Одной дрожащей рукой распускаю пояс… другой тереблю завязку у ворота… узел, конечно, запутался… Дергаю сильнее. И тяжелый балахон, под которым только стилет на цепочке, соскальзывает и кольцом ложится вокруг моих ступней…
Смогу ли я поднять глаза?..
Мне всегда казалось, что в выражении «стал белее мела» кроется значительное преувеличение.
Но Его лицо именно белее…
– Ты… – выговаривает Он хрипло и замолкает. Потом пытается снова: – Ты…
– Да, – признаю я, едва слышно.
– …лгунья… – заканчивает Он недосказанную мысль.
– Да.
– Зачем?!
Пожимаю плечами. Так получилось…
– Ты хоть представляешь, чем это могло кончиться для нас обоих?!
Качаю головой. Не представляю до сих пор.
– Я все же тебя высеку! – говорит Он гневно. – Прежде чем выгнать!
– Да, – соглашаюсь я.
И вышагнув из кольца балахона, подхожу вплотную:
– Только не прогоняйте сразу.
Слова «страх» и «страсть» однокоренные?
Свист прута останавливает дыхание.
Раз. Два. Три.
Часть полыхнувшей боли удается выдохнуть в паузах.
Четыре. Пять.
Огонь и снаружи, и внутри.
Шесть.
Семь.
Он садится на стул и ставит меня между колен. Лица почти вровень. И глаза – звезды напротив…
– Что это? – Он достает стилет из ножен.
– Кинжал.
– Для чего он тебе?
Я осторожно вытягиваю стилет из его руки…
– Смотрите, – кинжал вонзается именно туда, куда и был послан – в середину узенькой полоски между двумя металлическими скобами на двери. – У меня был такой номер… я выступала на ярмарках и…
– Сколько тебе лет? – перебивает Он.
– Восемнадцать.
– Повернись.
Пальцы Его горячи, но непостижимым образом забирают, вытягивают жар из припухших на моей коже полосок; легко гладят, обводят… ласкают?…
– Больно?
– Да… Нет… Иначе... Удивительно…
– Не то слово, – соглашается Он, снова разворачивает меня и притягивает к себе…
Я утыкаюсь в Его плечо.
– Я…
– Не говори ничего, – просит Он.
Я несмело и невесомо вычерчиваю кончиком мизинца волну на Его шее, там, где начинаются волосы…
Утром я стою, одетая в прежний свой наряд.
Готовая к изгнанию.
Совершенно к изгнанию не готовая.
Безжизненная.
Он торопливо дописывает письмо, сворачивает и протягивает.
– Это замечательные люди, они позаботятся о тебе.
Безжизненно беру письмо.
– Ты запомнила дорогу?
Безжизненно киваю.
– Прости! – восклицает Он с отчаянием. – У меня нет ни малейшей возможности сейчас покинуть Обитель и отвезти тебя. Придется тебе добираться самостоятельно… Справишься?
– Да.
– Иди.
– Да.
– Уходи же!
– Да.
Тихо прикрываю за собой дверь, прислоняюсь к ней затылком. Сейчас… одну секунду… собраться с силами… чтобы уйти… Где взять сил?!
За закрытой дверью что-то грохочет и рушится.
– Подожди!
И спустя вечность:
– Останься…
Дверь кельи не запирается. Иначе ее закрывали бы на все замки и днем, и ночью.
– Не смей никуда выходить! – в бесчисленный раз требует Он, вынужденный оставить меня в одиночестве. – Догадаются! Лишь такой осел, как я, мог не разглядеть.
– Потому что Вы и не смотрели!
– Не смотрел… Подумать только, потерял целых три дня, на тебя не глядя…
Когда мы оба стоим, я могу уткнуться лишь в подмышку – до плеча мне не достать.
Ночи – мгновения.
Я могла бы отоспаться бесконечным днем, а Он?
– Ты выступала на ярмарках?
– И рыночных площадях!
– И твоя бабушка, действительно, феонка? Это в нее ты такая рыжая?
– М-м-м… Не совсем…
– Опять наврала?
– Феонец – дедушка! А впрочем, не могу утверждать наверняка – бабушка была такая ветреная! Этим я в нее…
– Ты издеваешься?
– Немного.
– Негодница! Хочешь, чтобы я опять тебя отшлепал?
– Да! А потом простили…
Книга на столе которые сутки раскрыта все на той же странице.
Ночью сундук придвигается к двери.
Его ложе настолько узко, что Он неизменно придерживает меня рукой: «Боюсь, что сдует!»
Стилет я снимаю и кладу на пол возле изголовья.
На запястье моем полукружья шрамиков – следы собственных зубов. Я не могу позволить себе даже слабого стона – вырвется звериный вопль… вопят ли звери от счастья?
Наш удел – шепот.
Иногда чуть ли не испуганный:
– Что я с тобой делаю?!
– Вы делаете меня настоящей! Я Вас люблю…
Иногда восторженный:
– Что ты со мной делаешь! – и снова почти с мольбой: – Что же ты со мной делаешь?!
– Я люблю Вас!… Я лю…
Ближе к утру мы сплетаемся теснее, врастаем друг в друга, словно запасаясь впрок… на мучительную вечность дневного разъединения.
Каждая следующая ночь короче предыдущей.
Чем меньше остается у нас времени, тем меньше мы его тратим на слова.
Врали вы все, авторы бесчисленных виденных и читанных мною пьес!
Страсть безмолвна!
Шепот безнадежный вырывается у меня в мгновения Его сна:
– Что они сделают с Вами… с нами… когда… обнаружат меня?
Без Него я не существую.
Сижу, уставясь в какую-нибудь книжку и не видя ее; настороженно прислушиваюсь к шагам во дворике – жду музыки шагов знакомых.
Незнакомые затихают под дверью.
Короткий стук, и тут же нараспашку…
В испуге вскакиваю. На пороге – румяный толстячок с противными ручками. Сердце мое колотится у самого горла...
– А, рыжик! – он улыбается, словно старому знакомому. – Без синяка ты еще симпатичнее. А где брат Кинф?
– Ушел, – бормочу я. – Куда, не знаю.
– Я подожду.
– Он сказал, что надолго! – восклицаю я в отчаянии. – Мне тоже… надо…
– Ну, так зайду позже, – легко соглашается толстячок и на прощание замечает: – Ты так славно краснеешь…
– Он догадался сразу, как только меня увидел! Гладил по щеке! Толстый такой, противный… румяный весь!
Обнимая меня, Он усмехается:
– Не бойся! С этой стороны нам ничто не грозит. Абеля волнуют мальчики, а не юные негодницы, вроде тебя.
– Чего ж он именно ко мне привязался? – ворчу я. – Когда кругом одни мужчины!
Он вдруг резко обрывает смех. Глаза-звезды гаснут.
– Послезавтра две недели, как ты в Обители. Пора что-то решать…
Что мы можем решить?
В глубине души мы оба знаем, что все уже решено за нас… и только из последних сил оттягиваем момент расставания.
Тишина плывет, смешиваясь с темнотой.
Сквозь раскрытое узкое окно лунный язык дотягивается до двери.
К двери придвинут сундук.
Сегодня нет сил даже на шепот. Губы говорят безмолвно, касаясь разгоряченной кожи. И делают ее еще горячее.
Руки ненасытны – ощутить, впитать, запомнить навсегда.
Минуты понеслись, ускоряясь, неотличимые от секунд.
Глаза – звезды совсем рядом.
Мои – прячут слезы.
Приподнимаясь, вскидываю лицо, чтобы утаиваемое не скатывалось с ресниц…
Посредине освещенного луной прямоугольника на двери – четкий черный силуэт.
Тень того, кто смотрит в окно.
Время останавливается.
А с ним и дыхание.
Пальцы мои на полу… холод рукояти…
Только в самом крайнем…
Разрезавший тишину крик обрывает стилет, вонзившийся в кричащее горло.
Крик вышел коротким и тихим, как всхлип.
И не успел всполошить Обитель.
Он вывел меня из монастыря прежде, чем тело Абеля обнаружили.
А сам вернулся обратно.
Я знала, что будет именно так. Но надеялась вплоть до последнего размыкания рук... и еще немного после.
Я не стану бродить вдоль черной стены Обители, прикладываясь щекой к бесчувственному камню. Как бы мне этого ни хотелось.
И не попытаюсь разыскать Флоба и повозку. Мне больше не «тринадцать» лет, а взрослые роли предстоит впредь играть в реальности и без репетиций.
Возможно, я и загляну когда-нибудь к замечательным людям, письмо к которым Он мне дал. Загляну просто поинтересоваться, нет ли для меня весточки… которой не окажется.
Я потеряла все. Даже стилет, оставшийся в горле убитого мной человека.
Я потеряла все. Но стала богаче.
Я нашла себя.
Мне известно теперь, как смешивается дыхание двоих… как два сердца замирают и вздрагивают одновременно… как потрясающе размыта и нечетка грань между болью и удовольствием, страданием и наслаждением… Я знаю, на что способна…
Я знаю много такого, что недоступно большинству… И знание мое у меня не отнять никому – я обрела сокровище неотъемлемое.
Что делать мне с этим богатством?
|