Ива
СРЕДИ СВОИХ
Я уже давно научилась не краснеть и не вздрагивать, когда
слышу, как какой-нибудь непросвещенный родитель грозит своему чаду «всыпать по
первое число». И окончательно изгнала доводящее прежде до полуобморочного
состояния абсурдно-паническое предположение о том, что было бы со мной, если б
кто-нибудь вдруг подсмотрел мои мысли и понял, какое я на самом деле чудовище…
И почти забыты уже ночные слезы в искусанную и избитую
кулаками подушку – слезы от безысходности и непоправимости осознания, что ты не
такая, как все нормальные… по сути – урод… и мало утешения
в том, что хоть снаружи этого не заметно…
И кажется забавным этап слегка отстраненных размышлений
(исключительно гипотетических, разумеется; поскольку абсолютно ясно, что
совершенно невозможно будет кому-нибудь в чем-нибудь когда-нибудь признаться) о
том, смогли бы помочь психиатры, если б вдруг решиться к ним пойти…
И довольно много времени прошло уже с благословенного момента
(я помню точную дату…), когда для самой себя неожиданно торопливо набрала в
Яндексе заветное слово (которое уже могла слышать, не краснея, но не в силах
была написать, не то, что произнести); и обнаружила…
Что не ОДНА!!!!!!!
Что об ЭТОМ можно ГОВОРИТЬ!!!!!!
Что над ЭТИМ можно СМЕЯТЬСЯ!!!!!!!
Что ЭТОМУ можно РАДОВАТЬСЯ!!!!!!
Что с ЭТИМ можно ЖИТЬ!!!!!!!
Научиться «смеяться» над ЭТИМ оказалось проще всего. Впрочем,
посмеяться я готова в любой ситуации… над собой, конечно.
«Говорить» училась постепенно… издалека… иносказательно…
изощряясь в метафорах… становясь все смелее, благодаря умным и понимающим
собеседникам, спасибо им огромное – мне везло в Теме на замечательных людей.
«Радоваться» научил мудрый и внимательный партнер, подарив
уверенность, что реал может быть ничуть не хуже фантазий, что удовольствие
одного бывает искренней радостью другого; что тематические отношения возвышают,
а вовсе не принижают подчиняющегося… И момент тот был окончательным
освобождением от ощущения «уродства»; потому что позволял воочию удостовериться,
что именно ТАКАЯ я нужна.
И все же, все же… Как порой тяжело бывает с этим жить…
как невыносимо и незаслуженно больно… и надо вынести… чтоб никто ничего не
заметил.
Я уже почти смогла забыть то выражение лица мужа,
когда я в лучших традициях советов дурацких книжек и дамских журналов
предложила, замирая в душе: «а не разнообразить ли нам…», и слегка намекнула на
направление, в котором хотела бы «разнообразить»…
Я заставляла себя забыть то выражение… потому
что он же не виноват, что нормальный… и я смогла… постепенно.
Почему же теперь так больно, что, кажется, вот эта
рана не затянется никогда…
Утром меня будят недоуменные вскукарекывания соседских
петухов. Бедные птицы, потерявшие отчего-то всякую ориентацию во времени,
заводят свои рулады то в семь утра, то в девять… Солнце, отражаясь от
старинного, давным-давно помутневшего зеркала, высвечивает пятно на беленом боку
русской печки. В пятно забавно попадает ухмыляющаяся рожица Карлсона – в
тринадцать лет я размалевала печку со всех сторон. С тех пор ее перекрашивали
неоднократно, но мама каждый раз аккуратно обводит тонкой кисточкой мои
блекнувшие с годами художества, сохраняя их в неприкосновенности.
Мы снова проводим лето в нашем старом деревенском доме.
Впервые за последние лет десять, наверное. Как в детстве. Вместе. Мама, я, моя
сестра… А папа приезжает на выходные… И пусть это уже не наше с сестрой детство
– мы сами теперь мамы… И наши детеныши осваивают те же коридоры и темные закутки
огромного дома, в которых играла в прятки еще их прабабушка: и таскают по
лестницам обаятельного деревянного уродца – когда-то мой папа, сугубо городской
житель, едва ли прежде бравший в руки топор, выстругал Буратино по просьбе
маленькой дочки.
В доме живо прошлое.
– А помнишь, – восклицает сестра, – ты придумывала сказку,
что на чердаке прячется маленький Невидимка, и подбрасывала мне записки от него?
По ним я научилась читать!
– А помнишь, – улыбаюсь я, – как мы вылезли ночью в кухонное
окно и ушли смотреть звезды? А потом до утра сидели в стогу, потому что бабушка,
не заметив, что нас нет, заперла раму.
– Еще вспомните, как играли в привиденья! – ворчливо замечает
мама, но тут же весело фыркает. – Ну, и напугали ж вы тогда Марь Иванну!
Мы дружно хохочем. Мама и две замужних дочки, давно живущие
отдельно. Нам хорошо в этом старом доме, куда в нашей семье испокон века
(XX-ого, конечно) всегда привозили детей на лето.
Втроем мы легко справляемся со своим «детским садом»,
выкраивая по очереди время «поваляться с книжкой», которыми в изобилии снабжает
соседка, таким изощренно-интеллектуальным способом выражая мне признательность
за то, что я приглашаю ее с собой, когда еду на машине за продуктами – в
маленькой деревне нет даже магазина.
Сегодня мамина очередь «валяться». Удаляясь на чердак, она
прихватывает из неуклонно растущей пачки соседкиных подношений томик. Не глядя
прихватывает, поскольку нас от чистого сердца закидывают исключительно Донцовой
и какими-то дамскими романчиками с незапоминаемыми именами авторш. Пользуется
этой библиотекой чаще мама. Мы с сестрой еще обмениваемся книгами, привезенными
с собой из города. Когда они закончатся, возможно, дойдем и до Донцовой… если
заботливые мужья не подбросят чего-нибудь позанимательнее.
С чердака мама спускается, держа злополучный томик в далеко
отведенной в сторону руке. Банально будет утверждать, что несет она его, как
свежепойманную крысу, например… Но именно так она и несет – с выражением
неодолимой брезгливости и… каким-то даже испугом, что ли. С похожей гримасой она
на днях извлекала из подпола мышеловку.
– Господи! Ну, и гадость!
Аккуратно опустив книжку на пеструю обложку с фотографией
улыбающейся в обществе собак Донцовой, мама взглядывает на свою ладонь, словно
раздумывая, не помыть ли руки; но ограничивается тем, что только потирает
пальцы.
– Какая гадость! – повторяет моя обычно сдержанная мама с
чувством. – Просто омерзительно!
Удивляясь, тянусь за книгой.
– Что ж тебя так подкосило?
– А я знаю! – весело кричит сестра с террасы. – Я полистала!
Действительно, аж противно стало!
Однотонная обложка, ни названия, ни имени автора. Неизвестное
и, наверно, уже несуществующее издательство, которых немало было в начале 90-х…
Раскрываю наугад… Выхватываю абзац, пробегаю… и столбенею…
«– Ты все-таки ударил меня, – шепотом выдавливаю я. – Даже
когда я делала то, что ты...
– Да, – отвечает он.
– Потому что ты любишь причинять мне боль, – шепчу я.
– Да, – говорит он. – И смотреть, как ты вздрагиваешь, и
владеть тобой, слышать, как ты унижаешься. Люблю звуки, которые ты издаешь,
когда не можешь больше молчать и сдерживаться, люблю смотреть на твои синяки,
зная, откуда они взялись, эти ссадины на твоей заднице.
Я зябко поеживаюсь.
Он приподнимается на мне и выдергивает старое одеяло, которое
держит сложенным под диванной подушкой в углу кушетки. Одним рывком
разворачивает его, накрывает меня и говорит, убирая разодранный шелк с моего
подбородка:
– И потому еще, что ты сама этого хочешь.
– Да, – бормочу я. – Никогда больше... никогда, пока...
– Я знаю, – говорит он мне прямо в ухо, и его рука зарывается
мне в волосы, успокаивающе поглаживая голову.»
– Книжонка про извращенцев! – констатирует сестра, заглядывая
мне через плечо. – Занятно, что вполне литературно написана, а читать невозможно
– коробит. Как раз потому, наверно, что литературно… Сейчас, конечно, ничему уже
не удивляешься… Но по-моему, так, как там, не бывает!
Я не отвечаю.
Что я могу ответить своей младшей сестре?
Что именно так и бывает?
Что я всего меньше недели назад, стоя на коленях, протягивала
мужчине ремень, прося о наказании?
И целовала потом руку, причинявшую мне боль?
Рассказать о том, что боль может быть началом удовольствия?
О том, как сидела на полу у ног и чувствовала себя совершенно
счастливой?
И что специально затянула вчера с приготовлением ужина, чтобы
в баню пойти после всех, одной?
Я поднимаю голову от страниц вполне литературно написанной
книги, в которой так многое похоже на правду. Мама и сестра смотрят с очень мне
знакомым одинаковым выражением… тем выражением… которое почти не задело
меня на физиономиях людей в аудитории скандальной телевизионной программы,
разыгрывавшей сюжетец о невзгодах личной жизни девушки-мазохистки; с выражением,
которое я упорно заставляла себя забыть, увидев однажды на лице мужа…
Мама и сестра смотрят не на меня – на книгу… потому что для
них я никак не связана с тем, что вызывает это раздирающее мне душу выражение…
отвращения. Да, наверное, если выкрикнуть сейчас все, на меня они будут смотреть
иначе – с изумлением, сочувствием, с болью… Но мне все равно будет казаться, что
за ними – отвращение.
А боль я умею переносить лучше, чем они.
Я бросаю книгу, изо всех сил лучезарно улыбаюсь и беспечно
предлагаю:
– Пошли собирать клубнику!
И мы зовем детей и идем в сад.
А книгу, глотая слезы, я дочитываю тайком ночью на чердаке.
Я снова одна. Окончательно и бесповоротно. Одна в нашем
семейном доме, где внизу спят любящие меня люди…