Пчела
НЕ ПРОГОНЯЙ МЕНЯ
Я брожу по Неве-Цедеку. Точнее, не брожу, а очень быстро иду,
со стороны посмотреть – торопится женщина, и лицо такое серьезное… Только я
никуда не тороплюсь, это у меня привычка такая – от горя пешком уходить. И
Неве-Цедек, давно желанный Неве-Цедек мне не в радость, я на него и не смотрю,
весь его баухауз меня не радует. Я иду с закрытыми глазами и пытаюсь вообразить,
каково жить в темноте. Получается – плохо жить, я открываю глаза и еще ускоряю
шаг, вместо лиц – размытые пятна, где мои очки? Плевать, Шелу еще хуже, ничего
себе – проба девайса на верхнем! Он всегда хотел быть похожим на меня, это
смешило, когда он просил опталгин вместо адвила – Шалуш, тебе же опталгин не
поможет? – Тебе помогает – и мне поможет. Наводил порядок всегда в моей майке –
мол, оранжевый цвет спасает от скуки…
Оранжевый цвет… теперь ему все равно, теперь он не увидит
багрового, синего, розового… Больше никаких следов, больше никаких «Мортал
Комбат», больше никаких закатов в Синае. Больше ничего. Хозяйка держит слово –
больше ничего и никогда. Идиотка, ну кто дергал меня за язык, я же знала, знала
об этой своей злосчастной особенности – быть невзначай Кассандрой, попадать
ненароком в струю, я же карьеру на этом сделала, кто просил меня вообще
открывать рот… стоп.
А говорят, что у верхних истерик не бывает – врут, конечно,
врут вечноголодные мальчики, поркострадальцы, мальчики с запахом страха и
мелкими суетливыми жестами, неловкие торгующиеся мальчики в черных хутини под
благопристойными джинсами – кому нужен эмоционально тупой нижний, спрашивается?
Не мне. Малыша шатало от страха, когда я подходила к нему – а как же, легенда
отечественного БДСМ-а идет и смотрит прямо на него, идет прямо, прямо… а мне
нужно было, чтоб кто-то встретил такси, до клуба они вечно не доезжали, хотя
можно было – и только старые таксисты знали тот мощеный переулок, о камни
которого Шел разбил колени через пять минут, когда пытался прощаться «по
протоколу». Пришлось забрать его с собой, и я впервые услышала, как нижний
ойкает от раствора йода. От йода! Но он слушал, смотрел и цитировал в полной
гармонии со мной, это выяснилось минут через… секунд через… короче, сразу, и это
было тем более странно, что никакого общего прошлого не вырисовывалось. Он даже
не успел приняться в пионеры, и у него оказалось дурацкое имя – Стуволь, то есть
Ствол – такие вот имена давали мальчикам 22 года назад в сорока километрах от
Махачкалы. Впрочем, все звали его Шалом или, на излюбленный им американский
манер, Шел.
Вот так мы и проболтали до утра, а потом встретились через
несколько месяцев во время дождя. Дождя? Грозы, ливня, мирового потопа… я стояла
под козырьком библиотеки и не решалась пройти 50 метров до машины. И тут
возникли он и его зонт размером с детский грибок, и я сразу сказала ему про
грибок, а он не понял. В их ауле, видите ли, грибков не было! Он взял пакет с
книгами, высокомерно усмехнулся мелькнувшей фамилии, и я завелась с полоборота,
я уже хотела услышать, как он кричит, я хотела увидеть свои следы, хотела
пометить его, как сука метит щенков – и не дать вымыться, и выгнать на улицу с
запахом женщины на губах и пылью на руках, которыми я заставлю его упираться в
пол, мальчик мой заносчивый! Наверное, я как-то выдала себя – он быстро-быстро
несколько раз перемигнул и сказал:
– Я больше не буду.
– Да? – заинтересовалась я. – А что именно ты не будешь?
– Ничего не буду… – и мы уже сидели за столом в итальянской
кондитерской, и я знала, что сегодня же вечером… нет, часа через три… нет,
сейчас же, вот только мороженое доем…
На руку упала тяжелая капля с ворсинками манго, моя рука
застыла, а я тихо сказала:
– Оближи.
– Что? – то ли не понял, то ли не услышал, не поверил он, и я
повторила громко и раздельно, глядя на него в упор:
– Об-ли-жи! – и шевельнула пальцами. Не отрывая взгляда от
меня, во вдруг притихшем – впрочем, почти безлюдном – зальчике, он наклонился
через стол и медленно провел языком по моей руке. Язык был горячим, Шел пил
кофе. Через полчаса мы были дома, я впервые в жизни боялась попасть в аварию.
Того, что в профайлах гордо именуется «опыт в Теме», у него
не было, но на мой прямой вопрос:
– Страшно, Шалуш?– он ответил с каким-то даже вызовом:
– Да! Очень!
– Так, может, не надо? – и он испугался, ему, наверное,
представилось, что опять год за годом он будет не спать ночами и изощрять
воображение в мучительных попытках представить, каково… Он начал просить, как
потом всегда просил, и ему это нравилось, это было уже то, о чем он мечтал:
– Ну пожалуйста, пожалуйста, я не буду бояться, сделай это,
сделай…
Его израильский русский с отзвуками плохого американского
кино, его «пожалуйста, пожалуйста», в котором мне всегда слышалось «жалуйся-не
жалуйся», я узнавала потом много раз, каждый раз, когда ему было больно, или
когда он уже не мог ждать, или когда ленился. Особенно помню, как однажды он
сказал:
– Пожалуйста, пожалуйста, не делай мне больно, я и так твой…
Он и правда был мой, совсем мой, он написал мое имя на всех
рубашках, он ни разу не получил меньше 90, чтобы я могла им гордиться, он
просыпался, стоило мне шепотом позвать его, он самовольно присвоил себе титул
«Любимая игрушка» и представлялся так нашим знакомым, которые вдруг появились в
неведомом ранее количестве. Они набивались в старенькую «Мазду» и орали «Парпарим
леваним», травили байки на полурусском языке, учили меня есть сабих и фалафель…
я чувствовала себя моложе на десять лет, когда командовала перед выходом:
– Тихо, тихо! Угли?
– Есть!
– Мясо?
– У меня.
– Посуда. Посуда?
– У меня только тарелки, а за стаканами заедем к Алоне, у
нее… – и тут он бухался на колени, воздевал руки и вопил:
– О прекрасная Госпожа, дозволено ли будет ничтожнейшему… – а
я вопила в ответ:
– Кто там в прихожей? Подайте мне хлыст со стены!
Потому что все всё знали, все были посвящены в нашу «русскую
дурь», половина завидовала мне, потому что Шел сразу взял на себя всю бумажную
сторону бизнеса и потому что ему было двадцать два, а вторая половина завидовала
Шелу, потому что он перестал бегать с подносом по «Йотвате», а заимел
возможность спокойно учиться, работая со мной в студии. И жалели нас тоже
напополам, меня – за то, что Шел «не мужик», его – за то, что несколько раз он
появился с припухшими глазами, а на вопрос: «С бодуна?» отвечал честно: «Нет,
высекли».
Хотя высекла я его всего-то раз пять-шесть, больше было не за
что, и не хлыстом, задававшим тон в прихожей, а ремнем, который висел в кабинете
на спинке «гостевого» стула и пылился, пока Шел не соизволял убрать в квартире.
Шел тихо ненавидел и ремень, и стул, через спинку которого он перегибался, и
угол, в котором он стоял, пока я сидела на кухне и сосредоточенно курила, унимая
дрожь в руках и истерику в голосе. Потом я долго читала ему нотацию, а он все
время пытался сесть на пятки, водил глазами по разноцветным полкам, кивал
невпопад… пока, наконец, я не говорила:
– Подай ремень. – Он подавал, возвращался к стулу, его
движения становились все медленнее, время в кабинете начинало зависать, черты
его лица как бы растворялись, теряли четкость, он долго искал устойчивое
положение для рук, замирал, и последними словами, сказанными его голосом, были:
– Пристегните ремни… – а потом он начинал кричать. Меня
хватало ненадолго. Еще до того, как ремень попадал мне в руки (всегда сложенным
вдвое), я уже хотела прекратить наказание самым непедагогичным способом, но я
держалась! Удар за ударом, слово за словом, а сама косилась на столик, где среди
страпонов, с которыми у Шела были сложнейшие отношения, был один – бугристое
чудовище тускло-черного цвета, «оглобля»… Шалуш умел доверять, он оборачивался и
тихим, полузадушенным голосом, стараясь не смотреть в зеркало, говорил:
– Входи, входи, не бойся, я потерплю… – и я не отказывала
себе в удовольствии, я каждый раз не верила, что эта огромная штуковина
поместится где-то там, внутри хрупкого Шалушиного тела, он отзывался короткими
судорожными вздохами и его исполосованные ягодицы безуспешно пытались сжаться…
шевелиться он боялся, и когда я наконец-то разрешала ему разогнуться, он трогал
ковер перед собой, счастливо улыбался и говорил:
– Мокрый… это я плакал… ты меня простила?
– Давно… иди сюда. – Он целовал мне ноги, очень медленно, я
гладила ступней его мягкое лицо. Я знала, что через час-другой он придет в себя,
знала, что сутками могу держать его в «раю кромешном», знала о нем все-все… Но
оказалось, что не все, поэтому я сейчас в Неве-Цедеке, а он в Хадере, в
больнице, в отделении с огромными надписями на стенах и очень ровным полом.
Мы ехали отдыхать, я устала после недели почти непрерывных
полетов и разъездов, я так устала, что разулась, но все равно с трудом вела
машину. Шел сидел рядом и читал мне вслух из рекламного проспекта:
– … сауна, джакузи, бассейн для плавания, места для мангалов…
Хочешь шашлык?
– Хочу. Я бы вообще поела, а ты?
– Я – как ты.
Я свернула на дорогу к Ор-Акиве, Шел умолк. Мне это казалось
странным, мы не виделись два дня – и две ночи, наверное, ему есть что
рассказать. Ему было. Дядя Умар, мачо с запахом кошачьей мочи из мохнатых
подмышек, говорил с моим мальчиком позавчера, как раз когда я играла в
пинг-понг, уже валясь с ног, но твердо зная – еще партия, еще две – и у меня
купят все, что есть, и завалят заказами на год вперед, поэтому играй, детка,
играй, держи ракетку, держи удар, детка! Я, конечно, проиграла, я дальновидно
огорчилась и сразу же дала возможность обрадовать меня – и получила этот заказ,
визитную карточку и даже приглашение на барбекю в Кфар-Шмарьягу. В это же время
сволочь Умар наседал на Шела, требуя обещания жениться на какой-то… впрочем,
миленькой, как рассказал мне Шел, видевший ее на очередном клановом торжестве.
Он также рассказал, что однажды, когда их оставили вдвоем в
комнате, Джульетта подошла к окну, наклонилась посмотреть на орущего кота – и
бедный девственный Шалуш увидел, что под короткой красной юбкой на ней надеты
черные кружевные панталончики… и только через несколько мгновений он понял, что
Джульетта выбрита таким экономным способом, на десять сантиметров ниже паха.
Ну, что ж, этого следовало ожидать. Мне нестерпимо захотелось
спать – заснуть, проснуться и рассказать Шелу о том, какой странный сон мне
приснился – ты только подумай, малыш, они там хотели женить тебя… но Шел смотрел
на меня, как всегда он смотрел на меня и ждал приказаний.
– Шалуш, у тебя наличка есть?
– Шекелей триста…
– Хорошо. Возвращайся домой.
– Почему?
И тут я сказала ему все – что, вероятно, нам не стоит пока
видеться, что, вероятно, он не увидит меня никогда… зачем, зачем я это сказала?…
что он свинья, что его семейка мне не указ, что женится он не раньше, чем я
сниму с него ошейник, и никакие Умары! И никто! И никогда!!! Я успела подумать:
«Господи, ну какой еще ошейник», ушибла колено о торпеду и разозлилась еще
больше:
– Все, вали отсюда.
– Может, давай я поведу? А ты отдохнешь?
Я вышла из машины, открыла дверцу с его стороны, аккуратно
взяла его за ухо и вывела на обочину. Дышать было больно, по интенсивности этой
боли я понимала – ближайшие часа три мне будет казаться – жизнь кончена, но
также я знала, что завтра мне полегчает.
Я решила, что закрою на минутку глаза, на одну – одну –
минутку, и под бормотание диктора отключилась почти на два часа, а когда я
проснулась, другой диктор, потеноровее прежнего, уже зачитывал имена погибших в
теракте на Центральной автостанции Хадеры. Его простенькую фамилию – Хададаев –
переврали, и у меня оставалась надежда, смехотворность которой я трезво
оценивала в течение двадцати четырёх минут дороги до ворот больницы. Он числился
в приемном покое и, отдернув занавеску, я на секунду утратила чувство реальности
– у него не было головы. Но она, конечно, была, просто там, где я привыкла
видеть ворох черных пружинок и узкий смуглый клинышек лица – там белизна бинтов
сливалась с белизной подушки. Шум приемного покоя отдалялся, пока я шла два
метра до изголовья кровати, и в полной тишине я сказала:
– Шалуш, это я…
Под простыней что-то пошевелилось, я осторожно приподняла ее
и потянула вниз, ожидая увидеть что угодно – кровавые раны, сплошные бинты,
обрубки и огарки,– но увидела его совершенно невредимое тело, белые трусики,
которые я привезла ему из Праги, след от захлеста на правом бедре и кисть
ладонью вверх. Он положил ладонь на простынь и сделал пальцем несколько
волнообразных движений, потом опять повернул ко мне.
– Ты хочешь написать что-то? Ты не можешь говорить? Позвонить
твоей маме? Сейчас, солнышко, потерпи…
Я подсунула ему записную книжку, вложила ручку в горячие
пальцы и он медленно написал «прости». Сразу после этого вошли его родные.
Шел живет у меня. Он отличает свет от тьмы, и это позволяет
надеяться, что следующая операция пройдет успешно. Он временно прервал учебу,
зато у меня появился секретарь. Он вслепую печатает письма на высочайшем иврите,
бархатным голосом ведет телефонные беседы, разогревает шницель к моему приходу,
готовит ванну с ароматическими солями. Мне больше не нужны бухгалтер и
массажистка, я стала меньше уставать. На день рождения я подарила ему 100
мп-трёшек с аудиокнигами, нам пришлось сделать для них специальные ярлычки со
шрифтом Брайля. Он сильно похудел, стал похож на фигурку из цветного стекла, мне
нравится охватывать двумя пальцами его кисть и сжимать, пока не сольются наши
пульсы. Он все еще носит мою оранжевую майку – говорит, что чувствует ее цвет.
Прошлой ночью он разбудил меня и сказал, что хочет клеймо. Он
щекотал меня волосами и шептал в самое ухо:
– Я хочу, чтоб я был совсем твоим.
– А так ты не мой?
– Совсем, понимаешь, совсем… и еще – я не хочу оперироваться.
– Почему?
– Я хочу остаться с тобой, я хочу, чтобы так было всегда.
Пожалуйста, не прогоняй меня, я все сделаю, я буду хорошим, не прогоняй меня…